Вообще в последнее время с Петром Федоровичем происходило непонятное. Умевший и любивший засиживаться за полночь с книгой ли, с газетой, со своими думами один на один, когда вокруг тишина и покой, теперь он с каким-то странным нетерпением торопил время, — скорей бы сумерки, вечер, ближе к ночи, чтоб в постель — и заснуть. Не потому, что морил сон. Хотелось как бы отделиться от всего, исчезнуть для себя, уйти в глубину, где ни звука, ни просвета, спать, словно вдохнув наркоза. И едва ложился, радовался мысли, что он на пороге желанного небытия. Утром просыпался с сожалением, пробуждение означало конец сладостной глухоты и немоты, возвращение оттуда, где нет ничего из яви, нет воспоминаний, а приход дня — это опять долгое ожидание той радостной минуты, когда за окном снова стемнеет, можно снять протез — чужую лишнюю руку с мертвыми восковыми неподвижными пальцами, огромная тень от которых угрожающе-скрюченно отпечатывалась на стене, — и, натянув до подбородка одеяло, смежить веки. Но иногда его пугали это блаженство отсутствования, беспамятство: «Что со мной? — думал он. — Как старческое ожидание смерти». Испуг, однако, был краток. Каждый день Петр Федорович торопил приход ночи и вновь просыпался с сожалением. «Наверное, таково требование организма, — успокаивал себя Петр Федорович. — Устало тело, устали душа и разум. Пройдет», — философски заключал он.
Недоуменное раздражение от письма осело. И думал он уже жестче, спокойнее. Этот хромой Хоруженко, заявившийся тогда в гостиницу, плюгавенький, похожий на пьянчужку, может, и вовсе проходимец. Сунул под нос какую-то цидулку замызганную, без госпитального штампа и печати. Таких немало объявилось, новоявленных ветеранов. Вот и защитника нашел, какого-то Бабанова из Таганрога… Во-первых, что это за 1-й СБОН, был ли у нас такой тогда, во-вторых, имелся ли в нем начштаба Бабанов Павел Григорьевич?.. Ишь ты, публицист какой: «…зачем отдавать врагу теперь на страницах газет и книг Город»… Что значит «Город не был сдан»?.. Экая чушь!.. И кому сообщает — мне!..
Петр Федорович полистал книгу Уфимцева, отыскивая нужное место. Вот оно: «Огромный промышленный Город лежал по бокам сильной судоходной реки. Он разросся не в глубь суши, а вдоль речных берегов… Шли кровавые уличные бои. Превосходство у немцев было многократное, в танках и авиации — полное. Я, как командующий Оборонительным районом, понимал, что противник вот-вот расчленит нашу оборону, слабевшую с каждым днем, не получавшую подкрепления, переправится через реку на юге и севере и замкнет нас. Люди были измотаны многосуточными боями, полуголодным существованием. Наступило время единственного разумного решения — уйти из Города, увести еще боеспособные части, спасти их. После долгих сомнений я сообщил в штаб фронта. Ответа не было долго. Видимо, и там раздумывали, ждали согласия Ставки. Получил его на следующий день. Мой первый заместитель, полковник Губанов, уже несколько суток находился в частях, выдвинутых далеко на запад. Они держали оборону там, где река крутым изгибом уходила в степь, а затем возвращалась в черту Города. Здесь стало особенно сложно — ровное место, простор для немецких танков. В самом Городе противник с ходу прошел территорию завода «Сельмаш». Я приказал Губанову послать туда какой-нибудь батальон, а самому организовать вывод со всего участка артиллерии, пригодной техники, вывезти боеприпасы… В сорок четвертом году Губанов погиб: снаряд самоходки накрыл его машину на переправе… О том, что Город будет сдан, я как командующий должен был известить обком партии. Находился он в центральной части Города, километрах в 10–12. Я распорядился отрядить туда офицера с пакетом…»
…Резервная рота только числилась таковой. Вымотанная, выбитая на две трети, оглохшая от грохота в уличных боях, она как бы обретала слух, выхаркивала гарь, прозревала, ослепшая от чада, дыма, бессонья, — первые сутки обмывалась, ела горячее варево, спала в полуразрушенном здании бывшей МТС в пяти километрах от Города, выведенная в ближний тыл на двухдневный отдых из безумия трехнедельных гибельных боев, когда кровь сливалась с цветом кирпичного крошева рухнувших домов, а цвет лиц и рук шел в масть с дымами пожаров, въевшихся в небо.
В каморке с цементным полом, где прежде находилась инструментальная, старые деревянные стеллажи пахли промасленным железом, — наборами гаечных ключей, сверл, резцов. Здесь и устроились командир роты двадцатилетний лейтенант Силаков и его телефонист. На войне любой уголок покоя обживается быстро, неизвестно насколько судьба разрешит такую вольность, как ежедневное умывание или свободный сон в одних подштанниках, когда солдат, прежде чем заснуть, успевает блаженно, по-домашнему пошевелить пальцами ног или почесать голой, жесткой, как наждак, пяткой другую ногу…
Жаркий август безраздельно соединил духотой день с ночью и, казалось, землю с небом.
Силаков, легко одолев полкотелка постной пшенной каши и запив ее кипятком, в котором телефонист запарил степную мяту, вышел за порог в одной нательной сорочке, вылезшей из бриджей, босой, и, ощущая теплоту колкой травы, смотрел в ночную степь, темную на востоке, словно там не существовало ни человеческого жилья, ни самих людей, ни жизни птиц, зверей, комашек, злаков. Все пусто-темно. Угадывалась только прохлада реки и горбатый мост через нее, видимый днем вдалеке.
Силаков задрал голову. Высоко на черное небо демаскированно-открыто приклеились блестки звезд. Глубоко затягиваясь цигаркой, он, словно экономя, бережно выпускал дым через ноздри, наслаждаясь покоем, сытым урчанием в животе, ощущением его наполненности и тем, что впереди еще целых шесть-семь часов сна. За спиной, за прогретыми кирпичными стенами, застелив цементный пол сухой полынью, сопя, стеная, храпя, скрипя зубами, вздрагивая, что-то бормоча, спали его солдаты. И не могла юному Силакову прийти в голову страшная мысль, что пройдет пять, десять, двадцать и более лет, и кто-то из них, кто уцелеет, научится вроде невинно, но так, чтоб поняла, говорить своей секретарше: «Скажите ему, что меня нет, в длительном отъезде» и, услав ее, осторожно из-за шторы станет смотреть сквозь огромное окно, чтоб увидеть хотя бы спину просившегося на прием, согбенную спину человека в старом драповом пальто, а уже не в той короткой шинельке из зеленоватого английского сукна, на которой волок этого самого человека в сорок втором с перебитыми ногами через нейтралку к своим, петляя от воронки к воронке меж разрывами мин…
Родись такая мысль в голове Силакова, он бы ужаснулся: неужто они смогут тогда жить, существовать в одном мире, как сейчас в этом полуразрушенном здании МТС, где, поев из одного котелка, угостив друг друга махрой и огнивом, поделившись патронами, наконец, заснули доверчиво рядом, готовые в любую минуту спасти лежащего обок?..
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! — в проеме возник телефонист. — Вас просют из штаба.
— Кто? — Силаков поплевал на пальцы и пригасил цигарку.
— Не знаю. Приказано вас.
— Чего попить есть? — Силаков не спешил, старался угадать, кто и зачем.
— В котелке чай холодный.
Он пил медленными глотками, особой жажды не испытывал, так — тянул время, уж очень не хотелось в эту спокойную ночь никаких новостей или перемен. Поднеся трубку к уху, нажал клапан и вяло сказал:
— Силаков слушает.
— Силаков! Где пропадаешь?.. Чего так долго?.. — голос командира полка был нетерпелив, нервен, вот-вот обложит.
— По нужде выходил, товарищ подполковник.
— Ел за троих, что ли, лопухов подтереться не хватило?.. Немедленно заводи колымагу, бери двух автоматчиков, самых надежных. Поедешь в главный штаб. Соображаешь? К такому, как я. Соображаешь? Как нужно выглядеть, учитывай! Все! Действуй!..
— Да-а, тут не отбрешешься, — Силаков сунул трубку телефонисту, путаясь в догадках, что придумало ему начальство на сей раз…
Из главного штаба Оборонительного района, получив из рук начштаба пакет и выслушав объяснения, как найти обком партии, предостережения, наставления, какие-то слова об ответственности и о военном трибунале, Силаков отбыл на полуторке в сопровождении двух автоматчиков.