— Детей мы плохому не учили, — говорила тетя Дуся.

— Родители разве когда плохому научат! — прокричал я.

— Нет, учат! — резко вступил Евдокимыч. — Уже дожила — учат!

— Как?

— Вернется из магазина без хлеба, его бить: соседский парень сумел взять вне очереди, а ты не сумел, иди и хоть воруй, а достань.

Такой был вечер: от грустного к смешному и обратно. Но меня уже, конечно, потеряли, мама беспокоилась. Я засобирался. И тут-то грусть подперла. Обнялись. Евдокимыч заплакал. Тетя Дуся на крыльцо с костылем не потащилась.

— Николаич, приезжай, порыбачим. Или уж на пол-ухи не добудем?!

— Добудем. А ты уж загорел хорошо. Как это ты в такую погоду?

— Места надо знать, — отвечал Евдокимыч.

Вновь я выбрел к высокому обрыву. Дождь кончился, ветер дул ровно и становился все теплее. Так и хотелось лечь на траву, но было сильно мокро. Заречная даль туманилась. Из кустов высокого ивняка вышел и прошел вдоль берега лось. Я обрадовался и даже неожиданно крикнул, но было далеко, лось даже не повернулся. А я на себя по» дивился, надо же, расхрабрился, на родине кричу, а первые сутки все глаза опустив ходил.

Было радостно, голова была ясной, и думалось оправданно легко.

Нет моей вины в разлуке с милой родиной. Вот я пред тобою, река моя, ты учила меня плавать, и ты вынесла меня, когда я дважды тонул, ты спасала, когда, ныряя, ударился о полузатопленные бревна, и моя кровь ушла по твоему течению к океану.

Вот я пред вами, мои луга, вы выучили меня мужеству и силе, вы подарили столько красоты совместного труда и радостной усталости, на коленях я стоял перед ягодами, и прыгал с ваших берез и черемух, и громил гнезда девятериков-шершней, кусавших в кровь.

Поля мои, я исходил все ваши тропинки, исколол ноги о жесткую стерню; и ваши борозды, по которым мы ползли к гороху, замирая от страха, что поймают, и от гордости, что нас бы взяли в разведку.

Ручьи мои и особенно ваши крутые обрывы, — не зря вы рвали наши рубахи, не зря царапали нас в кровь кустымвереска. Не зря зимний окоченевший наждак наста снимал порой ленту кожи.

За все надо платить кровью.

Но уж зато есть и память крови.

Я брел вниз к лесозаводу. Вот в этом сосновом лесочке меня поймали, когда я бежал в Корею помогать корейцам. Меня искали мои же друзья — они знали, где искать. Тут было такое прекрасное место для игры в войну. Временно отложив поиски, они начали делиться на две враждебные армии. Встали водящие, к ним подходили, покорно спрашивая: «Матки, матки, чьи помадки?» — а затем предлагали на выбор два слова: сосна или дуб, грабли или лопата, ночь или день и т. д. Конечно, тут было сплошное жульничество, но еще по дороге многие нашептали «матке» свое слово. Я сидел на дереве, мне все было видно, армия, в которую попали в основном мои друзья, стала проигрывать, я закричал: «Обходят, обходят!» «Ты чего там сидишь, слезай», — сказали мне, остановив войну. Я слез, пристал ко своим, от нас выпихнули взамен двух кого поменьше, и война возобновилась. И в этот день особенно азартно, так как был предлог подольше не возвращаться — беглеца же искали. Игра грозила перейти в драку под звездами, когда нас пришли искать взрослые.

А вот артезианский колодец. В нем я утопил перочинный ножик. Бурили глубокую скважину для нефти, а ударила вода. Мы тогда переживали, что нефть не нашли, а вот сейчас радовался, освежаясь водой, рожденной в земных глубинах. Хотелось написать: «той же водой», но та утекла. Вдоль чистого ручейка пришел к реке, сел на обсушенное ветром бревно и забылся. Вода плескалась, даже понемножку пенилась, и будто полоска снега разделяла воду и землю. На отмели мальки бестолково тюкались мордочками в еле плывущие щепки.

Прозрачный свет, подкрашенный снизу желтизной, был воздухом, в котором вверху пролетел вдруг тяжелый гудящий самолет.

Обратно я шел по улице и думал, что это Промысловая, что увижу дом одноклассника Жени Касаткина, но оказалось, что это совсем новая улица. Там, где были лесхозовские участки картошки, стояли дома. Березовая рощица, где мы брали землянику, где привязывали пастись теленка, была жива и вознеслась вершинами выше телеантенн.

Раз с теленком был случай. Его, видимо, так накусали оводы, что он бегал от них и добегался до того, что вся веревка обмоталась вокруг березки, перекрутилась, пережала ему горло и притянула к земле. Я пришел за ним, чтоб отвязать я повести домой. Увидел хрипящего теленка, язык к земле, красные глаза, ногами он выскреб вокруг себя всю траву, видно, давно мучился. Я кинулся развязать — куда там. Сдвинуть теленка не было сил, я был мал, сломать березку — толста. И вот — как не сообразил забежать в ближайший дом попросить нож, да и как-то стеснялись мы заходить в чужие дома, — побежал я к своему дому. Бежал по картофельным полям всю дорогу. Дома крикнул сквозь слезы, что теленок, наверное, уже умер. Старшему брату было велено бежать со мной с ножом и, если что, перерезать теленку горло. Мы побежали, я, получив подкрепление, не стесняясь, подвывал на бегу. Брату было лет двенадцать. Мы успели. Когда брат стал разрезать веревку, теленок забился, а освобожденный, не мог сразу встать. Потом встал, я обнял его за истертую веревкой шею и повел, а брат разматывал веревку с березы. Как я обнимал горячего, измученного теленка! Но мы совсем недалеко отошли, как теленок выкинул номер — взбрыкнул, отбросил меня и пошел взлягивать по цветущим клочкам гречихи, овса, ячменя, картошки.

А навстречу бежала мама.

Мы рано начинали работать. Причем не просто помогать по хозяйству, это было само собой. Полоть грядки, поливать, таскать воду в дом, в баню, чистить хлев, пилить, колоть дрова — это было все само собой. Но мы видели работу — вот что важно. Нельзя сказать, что нынешние ребята-лодыри (за всех не говорю, наблюдаю в последнее время городских). но им надо работу указывать, заставлять, а это часто противно, и думает иная мать — я лучше сама сделаю, нервы не тратить. Но это к слову. Говоря «мы рано начинали работать», я понимаю работу за деньги, за заработок. Например, в девять лет меня брали с собой на устье Лобани, где были лесхозные луга, чтобы я охранял машину, тот самый газген. То есть рабочие переезжали реку, шли работать, а я целый день охранял машину. Я воображал, что ее вот-вот отнимут, взорвут, и не отходил ни на минуту, и хотя река была в пяти метрах, не смел выкупаться. Давали мне на день бутылку молока и ломоть хлеба. Деньги осенью выписали на отца, на них купили мне сумку в школу, именно сумку — не портфель, на брезентовых ремнях через плечо.

На другое лето (мы летних каникул дожидались только для того, чтобы работать) меня уже брали на общие лесхозовские луга, там я отгонял в жару от лошадей оводов, мух, слепней, еще была такая дрянь — коричнево-черная строка, та кидалась и кусала, как тигр. Если бы не отгонять, то лошади могли бы взбеситься. Длинными вицами, с которых быстро облетали листья, бил я лошадей по спинам, по бокам, по животам, по кровавым ранам, по скоплениям гнуса. Отгонял от одной лошади, гнус обсаживал другую, третью, лошади лезли мордами в березняк, рвали поводья. Раз мерин Якорь, отлягиваясь от насекомых, лягнул и меня. Но я побоялся сказать, а вдруг бы завтра не взяли. Самого, конечно, оводы и эта заразная строка искусывали до волдырей, которые во сне расчесывал в кровь.

Еще постарше — дрова пилили и кололи в учреждениях. Обивали дранкой кабинеты в райисполкоме. Работа хорошая, только на потолке тяжело, шея онемевала, известка сыпалась в глаза. Надо было прибивать дранки наискосок, ромбиками, да почаще. Во рту привкус драночных гвоздей не проходил до утра.

Или ездили прессовать сено на Вятку, грузили его на баржи. А один раз, наоборот, ездили за сеном в Лебяжье, это вверх по Вятке, грузили там сено, спускали в Аргыж. В Аргыже прессовали, грузили на машины. В Лебяжьем я первый и последний раз видел пойманную огромную стерлядь. Просто огромную. И это не оттого, что я сам еще был мал, лет четырнадцати, а помню, как сбежалось смотреть ее много взрослых. Наш завхоз купил часть стерляди и сварил. Мы ели. Но вкуса передать не могу, тогда все казалось вкусным. Нагрузили столько сена, что когда плыли назад, то были выше берегов. Спали тоже на сене, от него снизу было тепло, лежали на спине, лицом к небу, и врали, кто чего пострашнее придумает. Причаливали к берегу, варили еду в сумерках на берегу, собирали занесенные половодьем сучья, покрытые сухой пылью. И когда обходили от огня за новыми дровами, то костер в светлых сумерках казался матовым.