Изменить стиль страницы

– До чего он доучится? – переспрашивает фельдшер со смешком. – Уж он доучится, хе-хе-хе! Он будет доктором, настоящим доктором!..

Сын фельдшера Янкла станет доктором, настоящим доктором! Чем, чем, а уж заработком он будет обеспечен. Даже старые почтенные евреи и те удивлялись этому, хотя трудно было объяснить и сами они не понимали, кто мешает им сделать своих детей докторами. Никто им не мешал. Но так же, как их отцы не хотели, чтобы они стали докторами, так и они не хотят, чтобы их дети стали докторами. Они утешали себя тем, что их дети зато будут добрыми евреями. А средства к существованию – как-нибудь! Кто дает жизнь, тот даст и на жизнь. Бог милостив. Вот Юзя Финкельштейн не учился на доктора, а все-таки дай бог нам хоть половину того, что он имеет!

– Сколько же, говорите вы, реб Янкл, должен еще учиться ваш этот… ваш гимназистик? – спрашивали евреи, глядя на него сверху вниз.

– Мой Соломон? – говорил фельдшер Янкл, поглаживая бородку и пританцовывая на одной ноге. – О, ему еще долго учиться! – И он высчитывал по пальцам, сколько, лет сын его должен еще учиться в гимназии, сколько – в университете, сколько затем работать в больнице, а то и в военном госпитале, чтоб стать военным врачом, «то есть почти офицером с погонами, хе-хе-хе!..»

Не было, кажется, на свете более счастливого человека, чем фельдшер Янкл, этот вот маленький человечек с приплюснутым носом, с курчавыми, сильно напомаженными волосами, одетый в крылатку, как настоящий доктор. И не могло быть на свете более счастливого мальчика, чем этот краснощекий гимназистик с серебряными пуговицами и со странной штучкой на фуражке. Они оба шли из синагоги, окруженные множеством прихожан. Взрослые теснились около фельдшера, а мальчишки – около его сына, стараясь оказаться поближе к нему. Он представлялся им существом совсем особого рода.

Нет, Шолом никому в жизни еще так не завидовал, как этому счастливому гимназисту. Почему не он на его месте? Почему не он сын фельдшера Янкла, его ведь тоже зовут Шолом? Почему бы богу не сделать так, чтобы Нохум Рабинович был фельдшером Янклом, а фельдшер Янкл – Нохумом Рабиновичем?

Шолом видел гимназиста во сне, бредил им наяву, гимназист ни на минуту не выходил у него из головы, – это стало его манией, помешательством, вторым Хаимом Фрухштейном. Шолом завидовал гимназисту, сильно завидовал. Подойти к нему заговорить – не хватало духу. Как это вдруг заговорить с гимназистом? Как подступиться к мальчику, имя которого Шолом, но зовут его Соломон? Фантазируя, он представлял себе, что он сам гимназист и зовут его уже не Шолом, а Соломон, он носит мундирчик с серебряными пуговицами и штучку на фуражке, и все мальчишки ему завидуют, а взрослые удивленно ахают: «Это и есть сын Нохума Рабиновича, этот гимназистик? Это его когда-то звали Шолом?»

Можно себе представить, какой радостью наполнилось сердце Шолома, каким праздником был для него тот день, когда отец сообщил ему, что с завтрашнего утра он, с божьей помощью, начнет ходить в «классы». Отец был уже у директора и подал прошение, пока в приготовительный.

– За шесть недель ты кончишь приготовительный и поступишь, бог даст, в «уездное», а оттуда в гимназию, а затем еще дальше… С божьей помощью все возможно, только б ты сам постарался.

Шолом завизжал бы от восторга, если б ему не было стыдно перед отцом. Будет ли он стараться? Еще бы! Он только не очень хорошо понимал, что такое «уездное», кто такой «директор» и что означает «приготовительный». До он очень хорошо помнил, что говорил Арнольд из Подворок. Глазам его представился сынок фельдшера Янкла, с серебряными пуговицами, со странной штучкой на фуражке – и сердце его переполнилось, голова закружилась, и слезы радости выступили на глазах. Но он не шелохнулся, держал себя как паинька, несмышленыш, не умеющий и двух слов связать. На самом деле этот паинька только и ожидал той минуты, когда он останется один, тогда он уж даст себе волю. Он шлепнет сам себя Два раза по щекам, или хлопнет себя по ляжкам, или кинется на землю и станет кувыркаться – три раза туда в три раза обратно, или же ускачет на одной ноге куда-нибудь далеко-далеко, распевая:

Соломон, Соломон!
Гимназистик Соломон!

– А пока ступай-ка покачай ребенка, потом будешь помогать изюм рубить…

Это, разумеется, говорит мачеха. И чтобы читателю стало понятно, что это за изюм, который нужно рубить, он должен знать, что, поскольку заезжий дом не давал достаточно средств к существованию, Нохум Рабинович открыл погреб с такой вывеской:

Продажа разных вин Южного берега

Производил эти вина отец собственноручно из рубленого изюма и продавал их под разными названиями, из которых автору запомнились: «Выморозок», «Херес», «Мадера» и еще один сорт красного вина под названием «Церковное – для употребления евреям на пасху». Этот сорт вина дети предпочитали всем другим, потому что «Церковное для евреев» было сладким и терпким. Сладким оно было от особого сиропа, который в него добавляли, терпким – от изюмных косточек, но откуда брался его красный цвет – отец ни за что не хотел открывать. Каждый раз, когда ребят посылали за кружкой вина, они прикладывались к «церковному для евреев» и успевали вылакать вдвое больше, чем приносили. И тем не менее это вино давало семье верный кусок хлеба, более верный, чем все другие занятия Нохума Рабиновича.

51. «Пенсия»

Отец горой стоит за «классника». – Шолом получает стипендию. – Переполох в городе. – Мечты о кладе начинают сбываться.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Поступление в «уездное» далось не так-то легко и прошло не так-то гладко. Первым камнем преткновения был дядя Пиня. Он рвал и метал.

– Как, собственными руками превращать детей в безбожников? – кричал он и не успокоился до тех пор, пока не взял с брата слово, что он по крайней мере не позволит своим детям писать в субботу.

Это условие Нохум Рабинович выговорил у директора, или, как его звали, смотрителя уездного училища, со всей определенностью – в субботу его, Рабиновича, дети должны быть свободны от занятий. И еще одно условие поставил Нохум Рабинович директору – его дети не должны присутствовать на уроках священника. Рабинович и тут добился своего.

Вторым затруднением для детей был язык. При поступлении в школу они так мало понимали по-русски, что над ними потешались все – и учитель и ученики. Им казалось, что даже парты смеются над ними. Это было особенно досадно Шолому. Он сам привык над всеми смеяться, а тут вдруг смеются над ним! Да и школьные товарищи, русские ребята, тоже не дремали. Как только кончались уроки и еврейские мальчики появлялись на дворе, их тут же торжественно валили на землю и, придерживая за руки и за ноги, и все это очень добродушно, мазали их еврейские рты русским свиным салом. Приходя потом домой, удрученные, они никому не рассказывали, что с ними стряслось, опасаясь, как бы их не забрали из училища.

Мачеха и без того выходила из себя и донимала «классников» (так называла она ребят с тех пор, как они поступили в уездное училище). А так как Шолом был прилежнее всех, то и преследовала она его больше всех. Но тут случилось происшествие, после которого ей пришлось сбавить тон, и она утихомирилась. История эта такова. В одно прекрасное утро Шолом, расхаживая по комнате, заучивал что-то наизусть. Отец стоял тут же в молитвенном облачении и молился. Мачеха же делала свое – пилила отца. Она припоминала ему его старый грех, когда он скрыл от нее существование старших и младших детей, прошлась насчет того, каким хорошим аппетитом, не сглазить бы, отличаются его дети и какие У них здоровые желудки. Не обошла она молчанием и его «родственников». Ее слова, однако, отца мало трогали. Он стоял лицом к стене и молился, точно все это его совершенно не касается. Но вот она стала изощряться в красноречии по адресу Шолома – зачем, мол, он расхаживает по комнате и зубрит.