Изменить стиль страницы

Меня словно громом ударило, а получать удары я не привык. Старая, злосчастная вспыльчивость овладела мной, я схватил облезлый, пахнущий плесенью чемодан и изо всех сил швырнул его в дверь. Веселое, визгливое пение Юдифи сразу оборвалось. Я услышал, что она всхлипывает, но не так, как во время припадков, нарочито и пронзительно, а по-другому, мягче и естественней. Я быстро оделся. Уложить ли мне вещи? Добиться ли последнего, решительного разговора с матерью? Разве она не слышала, как я швырнул чемодан? До меня доносился ее голос: она утешала Юдифь и шепталась с кухаркой. Я наскоро умылся и выбежал в столовую. Юдифь была еще здесь, расстроенная, хмурая, но слезы ее уже высохли. Вошла кормилица с Виктором, только матери не было видно. Я спросил, где она…

— Госпожа профессорша вышла.

— Как, в девять часов утра?

Служанки пытались что-то сказать, они всегда были преданы мне, но я понимал, что мне не следует пользоваться их информацией.

Я собрал все свои вещи. У меня было мало костюмов и не слишком много белья, и я все удобно уложил в чемодан. Когда я стоял на коленях, склонившись над чемоданом, меня пронизывала уже не боль, а скорее радость. Я понял, быть может, впервые, что значит быть свободным.

Я спустился по лестнице и оставил чемодан внизу у портье. Я не хотел, чтобы моя свобода была построена на недоразумении, я не хотел по недоразумению терять родительский дом, к которому был привязан всем сердцем. Я знал, что, как только вернутся отец и мать, портье доложит им, что я оставил у него чемодан с вещами, и, если родители не хотят прогнать меня из моей комнаты, все еще может уладиться.

Первым делом я, конечно, направился к Валли. Увидев меня в своей комнатушке, она слегка побледнела и смутилась. Она штопала чулки и не прервала работу, покуда я не взял у нее из рук чулок и иголку.

— Я думала, что больше не увижу вас, — сказала она, и сдержанный тон, каким она произнесла эти слова, поразил меня больше, чем их содержание. Я посмотрел на нее.

— Да разве ты любишь меня? — вырвалось у нее вдруг, и яркий румянец залил ее лицо до корней густых, темно-каштановых, шелковистых волос.

— А ты меня любишь? — спросил я, потому что в душе я не знал, любовь ли то, что я чувствую к ней, и что теперь, вопреки всему, завладело мной до глубины моего существа.

— Люблю ли? — переспросила она и взяла у меня чулок и иголку, которые я все еще неловко держал в руках. — Я люблю тебя больше, чем мне самой хотелось бы.

Я рассказал ей о моем разговоре с отцом и о том, что он разрешил мне поступить на медицинский факультет.

— И ты не согласился? — спросила она, как-то холодно взглянув на меня и мрачно и угрюмо улыбаясь. — Почему ты не согласился? Ну что ж, может быть, и лучше, что ты вырвался из рук старого сатаны.

Валли увидела, что я не в силах вынести, когда так говорят о человеке, которого я люблю больше всего на свете (это-то я знал). Она закусила губу и сказала:

— Да разве ты знаешь его? Но я обещаю тебе, что не произнесу о нем больше ни слова, пока…

— Пока? — спросил я.

— Не спрашивай, — сказала она коротко и снова принялась за работу.

Наступило довольно долгое молчание, наконец я рассказал и про историю с чемоданом.

— Разве я не говорила тебе? — перебила она меня, сразу же нарушая обещание не говорить дурно о моих родителях. Правда, она вовремя опомнилась и дала мне рассказать до конца.

— Этого я не хотела, — сказала она. — Я не вправе лишать тебя родительского дома.

— Но как же может быть иначе?

— Я не хочу, чтобы говорили, будто это я принудила тебя!

Она расплакалась, и я, дурак, только теперь заметил, что она все время сдерживала слезы.

— Не плачь, — пытался я успокоить ее. — Мы будем опорой друг другу. Мы молоды и здоровы, и мы найдем выход, Валли! Сегодня ночью во сне я даже видел нашего сына.

— Что, нашего сына? — Она в испуге очнулась от своего тяжелого раздумья. — Обещай мне одно, прошу тебя, обещай мне только одно!

— Вечную любовь и вечную верность? — спросил я шутливо, хотя мне было не по себе в этой сумрачной, душной комнате, которая вечером и ночью выглядела обычно совершенно иначе, гораздо приветливее.

— Ладно, — сказала она, обрывая, — обещай, что ты никогда никому не позволишь судить обо мне.

— Что ты хочешь сказать? Чтобы никто не осуждал тебя?

— Нет, чтобы ты ни с кем не говорил обо мне и чтоб никто не смел судить меня, прежде чем я буду знать об этом. Ты обещаешь? — И она протянула мне свою маленькую, смуглую, красивую, но очень огрубевшую от работы руку. Я взял ее. Валли перестала плакать.

— А что ты мне обещаешь? — спросил я, все еще пытаясь шутить и рассеять тяжелую атмосферу.

— Что мне обещать тебе, дитя? Ты ведь все уже получил? Что я… — она прервала себя.

Очевидно, ей хотелось сказать «что я тебе…» или что-нибудь в этом роде, но она не хотела унижаться. В этом проявилась ее гордость, совершенно покорившая меня в эту минуту.

— Я никогда не покину тебя, — сказала Валли и остановила на мне свой все еще мрачный взгляд. — Ах, если б я только могла это сделать! Что ж с ним будет? Что будет со всеми нами? — воскликнула она, тут же опровергая себя.

— Что с нами будет? Мы поженимся и узаконим ребенка.

— Это невозможно, — сказала она. — Ты думаешь, что вынужден так поступить, но тебя никто не вынуждает.

— Да, да, знаю, — ответил я.

— Ты знаешь, что ты не обязан на мне жениться? Ты все обдумал? Ты разве любишь меня? Не жалость ли это? Не…

Я прижал ее к себе, покрыл ее поцелуями, увлек ее на постель. Мы лежали в молчаливых, страшных, нескончаемых объятиях, охваченные пламенем и новым, глубоким, чудовищным счастьем. Нам казалось, что это опьянение не кончится никогда, мы все глубже погружались друг в друга, мы забыли о еде, о питье, об отдыхе, о сне, о боли. Наша страсть становилась все более влекущей, ненасытной, неисчерпаемой, безмерной, весь день, всю ночь, покуда под утро мы не уснули глубоким сном. Проснулись мы только в полдень. Сомнений уже не было. Разве мог я не любить женщину, с которой слился в крови, в слезах и почти что в смерти, которую жаждал снова, не успев еще выйти на улицу! Я купил еду, мы поели, сидя на краю кровати, и, мужественно рассуждая о том, что нам надо встать и пойти в город, снова упали в объятия друг друга. Валли была еще пламеннее, чем я. Беременность нисколько не изменила ее. Тело ее казалось почти таким же нетронутым и целомудренным, как несколько недель назад, когда мы впервые слились в неумелом любовном объятье. Она ласкала меня до боли и сама жаждала боли и успокаивала мою боль все новыми страстными ласками. Она была неистова по природе.

Проснувшись на другой день, я вспомнил о матери: она всегда страдала во время беременности, становилась безобразной, ее мучили тошноты. Ничего похожего не чувствовало это стройное, страстное, неистовое и нежное существо.

Лаская и целуя ее крепкую грудь, я ощущал, как она горяча. Валли была ненасытна в жажде наслаждений, и эта женщина, которая столько лет была для меня только служанкой, заставила меня безвозвратно забыть, что я знал ее когда-нибудь не такой, как сейчас.

Наконец нам пришлось вернуться к будням. Денег у нас не было. Валли решила сбегать и взять деньги со своей сберегательной книжки. Мне нужно было пойти домой и вернуться к ней с чемоданом. Я раздумывал, как бы мне заработать.

— Пока у меня еще есть деньги. Не беспокойся, — сказала Валли, не желая слушать моих возражений.

— Но не могу же я быть у тебя на содержании, — заметил я.

— Разве мы не муж и жена? — спросила она.

Я пошел домой. Чемодан, покрытый пылью, стоял у нашего швейцара, в том же углу, куда я его поставил. Я поднял его, открыл крышку. Швейцар и его добродушная жена смотрели на меня украдкой. Не вложили ли родители короткой записки или конверта с деньгами, чтоб я мог перебиться хоть первые дни? Нет. Они и на словах ничего не передали через швейцара.

Я мог подняться по лестнице и потребовать что-нибудь из того, что мне полагалось, я ведь был еще их сыном, я не был еще законным мужем Валли. Но я испытывал гордость, которой не знал раньше, потому что Валли сделала меня мужчиной, и я понимал, что не должен унижаться. В своем чувстве к Валли я больше не сомневался.