Изменить стиль страницы

Но Буриков сидел спокойно на своей скамейке и совсем не подозревал того, что торопливо и осторожно готовилось в четвертом номере. Был доволен тишиной и надеялся, что теперь уже все дежурство пройдет спокойно. Понемногу опускал голову все ниже и задремал, временами вздрагивая и выпрямляясь, когда чудились шаги делавшего ночной обход старшего помощника.

Политический первый покончил со своим шнурком.

— Готово! Давайте, я помогу вам, Абрам. У вас все пальцы разбиты.

Молча заканчивали дело, потом политический зашептал:

— Кому же первому, Абрам? Надо решить.

И не решались отстаивать каждый для себя жестокое первенство.

— Слишком тяжело будет! — колебался Абрам. — Пожалуй, я не смогу.

— Все равно. Нужно. Бросим жребий.

— А если второй не успеет умереть? Что тогда?

— Должен успеть.

Буриков вскинул голову, протер глаза, оправил сползшую на затылок фуражку. Сквозь дремоту ему почудилось что-то тревожное: какой-то шорох, хрип, падение. И теперь, когда дремота отошла, этот тяжелый хрип еще держался в воздухе.

Во сне кто-нибудь. Часто плачут и стонут, иногда хрипят.

Надзиратель недовольно прислушивался несколько мгновений, потом встал, прошелся через весь коридор и остановился у дверей опустевшей камеры помешанного. Напротив, в четвертом номере тоже было уже тихо, и, как будто, совсем пусто.

«Отлеживаются! — подумал Буриков. — Ничего, будут помнить».

Стонет и всхлипывает Жамочка. Ему не спится. Руки затекают в наручнях, которые мешают лечь поудобнее. Томительно медленно тянется время, но Жамочка уже привык к бесконечным тюремным ночам, привык ждать.

В свое время свет керосиновой лампы в коридоре становится еще более тусклым, и полоса утреннего полусвета проникает сквозь окно над скамейкой надзирателя. Отчетливо доносятся со двора шаги сменяющихся часовых.

В коридоре тихо. Умолк и Жамочка. Задремал, скорчившись, и скованные руки подложил под голову.

Сон и тишина во всем большом ветхом здании с толстыми серыми стенами, с длинными, извилистыми переходами и крутыми лестницами, с большой, пыльной и темной церковью, переделанной из монастырского костела. В служебном флигеле, в конторе как будто спят на стенах портреты преступников, воров и убийц, спят по шкафам и полкам арестантские дела в тощих синих обложках, спит за перегородкой старый сторож из отставных надзирателей.

Забылся под утро тяжелым больным сном начальник. Ему грезится что-то неприятное, и губы складываются в гримасу, а опущенные веки вздрагивают. Крепко спит, разметавшись, Леночка, и на лице у нее еще не исчезли следы слез.

Сочно всхрапывает в своей душной комнате батюшка, и его туго заплетенная на ночь косичка торчит на подушке тоненьким крепким хвостиком. Спит, плотно сжав бескровные губы, Семен Иванович, и его желтое высохшее лицо похоже на лицо мертвеца. Младший помощник сидит в одном белье на своей кровати и медленно, рюмку за рюмкой, тянет водку. У него запой.

Невидимая черная смерть закуталась белым саваном рассвета, притаилась и терпеливо ждет, когда исполнятся часы жизни.

Утро посветлело, погасли одна за другой чадящие лампы. Затарахтела по мостовой переднего двора повозка, которая каждое утро вывозит тюремный мусор. Где-то зазвенели ключи: целую охапку их принес старший из квартиры начальника, где они хранятся ночью. Застучали запоры, пошла утренняя поверка.

Буриков давно сменился, на его месте сидит русый.

Русый все еще не оправился от недавно пережитой тревоги. Борода у него спуталась клочьями, и мундир застегнут не на все крючки и пуговицы. А во рту сухо и невкусно, как с похмелья.

Вступив в дежурство, он не заглядывал в камеры: было немного стыдно и почему-то просто страшно. Напрасно убеждал себя, что бояться и тем более стыдиться нечего. Хотел им же сделать лучше и ведь просил не шуметь, не скандалить. Не виноват, что вышло побоище.

С утренней поверкой начальство всегда ходит заспанное и сердитое. Громче, чем обычно, кричит на арестантов, которые не успели вовремя встать и вытянуться в струнку. Иногда сбивается со счета, начинает поверку сызнова, долго ищет по камерам затерявшуюся человеческую единицу.

Сегодня тоже обход затянулся надолго, дошел до малого коридора, когда был уже совсем белый день. Впереди — старший с грифельной табличкой для записи, за ним помощник Семен Иванович, позади еще два надзирателя, — на всякий случай.

Быстро миновали открытую первую камеру, заглянули потом к Жамочке, к телеграфисту с бродягой. По другой стороне коридора пошли назад. В шестом номере старик жалобно и слезливо запросил, чтобы сняли наручни.

Он — человек больной, все кости ноют, и руки давно простужены на работе, а тяжелая цепь въедается в тело, не дает шевельнуться. И ведь он не буянил, не бил дверей. Это все Добрывечер. А он сам сидел все время совсем тихо.

Помощник обещал доложить начальнику, потом заглянул к Иващенке. Пристально и пытливо всмотрелся в обратившееся к нему лицо: рябое, искривленное, с воспаленными глазами. Старший тем временем перешел уже к следующей камере и вдруг тревожно приказал русому:

— Открой!

Когда дверь распахнулась, все разом подались в камеру, вытягивали шеи, стараясь разглядеть через чужие спины, что случилось. У помощника затряслись седые бакенбарды, мелькая перед самыми глазами русого.

— Ты что же смотрел, болван этакий? Для чего здесь поставлен? Мух считать? Да?

Абрам, как будто пытаясь взобраться на покатый подоконник, стоял у окна, едва касаясь доски полуразобранных нар самыми кончиками ножных пальцев. Шея у него вытянулась, как у ощипанного цыпленка, а под коротенькой курчавой бородкой глубоко врезалась петля шнурка, сплетенного из полотняных обрывков. Другой конец шнурка был привязан к пруту оконной решетки. Старший потянул Абрама за руку. Тело качнулось, легкое и одеревеневшее, как тот труп, который выносили вчера вечером из первого номера.

— Пожалуй, всю ночь провисел. А этот?

Все заняты были Абрамом, вспомнили о политическом, только когда помощник, подходя к окну, запнулся за что-то и едва не упал.

Политический лежал на полу вниз лицом с крепко прижатыми к груди сложенными руками. Когда его перевернули на спину, увидели выкатившиеся мутные глаза с густой сетью черноватых жилок на белках, черный и совсем сухой язык, зажатый в конвульсивно стиснутых челюстях.

Старший догадался:

— Очень просто! Сговорились. Сначала тот этого удавил, а потом и сам повесился. На окошке-то тесно было бы обоим.

Тряслись от злобы седые бакенбарды.

— На что ты тут поставлен, я тебя спрашиваю? Целую ночь провисел один — и ты не досмотрел… Вот погоди, попадет тебе на орехи…

Один надзиратель присел на корточки, теребил политического за плечи, как будто думал, что тот только представлялся мертвым и, может быть, еще оживет.

Сняли с петли Абрама, перерезав шнурок шашкой. Шашка попалась тупая, долго пилила, и тело повесившегося колебалось и вздрагивало, вытянутое, плясало страшный и дикий танец смерти.

XIX

Студент пришел. В хорошей темно-синей визитке, тщательно выбритый. Когда, здороваясь, он поцеловал руку Леночки, она почувствовала, что от волос гостя пахнет ее любимыми духами. Тогда, у тетушки, она как-то случайно обмолвилась о своих вкусах, — и студент запомнил.

Сидели в гостиной, ожидая, не придет ли из конторы сам начальник. Леночка не знала, о чем говорить, мяла в руках какую-то открытку, иногда взглядывала на студента, но не прямо в лицо, а ниже, на галстук и манишку со складочками и вышивкой. Галстук был повязан по-модному, каким-то особенно красивым и хитрым узлом.

Гость сам развлекал разговором, вспоминал, как было весело у тетушки, и горячо уверял, что очень дорожит этим новым знакомством. Просил разрешения оставить все церемонии и бывать запросто, когда вздумается. Ведь они немножко даже родственники.

Потом заметил, что Леночка отвечает слишком вяло и односложно и маленькие пальчики слишком нервно рвут и ломают кусочек тонкого картона. Выразил тревогу и участие на своем подвижном лице.