Изменить стиль страницы

Ругались.

Ругань успокаивала. Хотелось даже, чтобы ругали. Скорее остынут.

Когда вывели во двор, запруженный народом, увидел Ванька лежащего головою в лужу, с одеждою, задранной на лицо, Славушку.

Узнал его по могучей фигуре и толстым ногам в лакированных сапогах.

Страшно, среди черной весенней грязи, белел большой оголенный живот.

И еще страшнее стало от вдруг поднявшегося рева:

— А-а-а! Тащи-и!.. А-а-а!..

Шлепали рядом ноги, брызгала грязь. Раз даже брызнувшей грязью залепило глаз.

В воротах теснее было — там столпилось много.

Опять ругань. Опять ударил кто-то в висок.

— Не бей… — сказал Ванька негромко и беззлобно.

Из ворот повели прямо на набережную.

И сразу тихо стало.

Только мальчишеский голос, звонкий, в толпе, прокричал:

— Пе-етька! Скорей сюды! Вора топить будут!

От этого крика похолодело в груди.

Уперся Ванька. Брызнули слезы.

— Братцы! Товарищи!..

Умоляюще крикнул.

От слез не видал ничего.

И вспомнилось, как освобождали его в революцию, из тюрьмы. Оттого ли вспомнилось, что вели так же под руки, оттого ли, что крик такой же был несмолкаемый. Или оттого, что всего второй раз в жизни людям, многим, толпе, тысячам, понадобился он, Ванька-Глазастый.

Схватили за ноги, отдирали ноги от земли.

— Православные! — крикнул Ванька, и почудилось ему: не он кричит, а Славушка.

А потом перестали сжимать руки — разжались. Воздух захватил грудь, засвистел в ушах.

Падая, больно ушибся о скользкое, затрещавшее и не понял сразу, что упал в реку.

Только когда, проломив слабый весенний лед, погрузился в холодную воду, сжавшую, как тисками, бока и грудь, тогда взвыл самому себе не понятным воем.

Хватался за острые, обламывающиеся со стеклянным звоном края льдин, бил ноющими от холода ногами по воде.

А по обеим каменным стенам-берегам толпились, облепив перила, люди.

И лиц — не разобрать. И не понять — где мужчины, где женщины.

Черная лента — петля, а не люди.

Черная лента — змея, охватившая Ваньку в холодное беспощадное кольцо.

Рев с берега возрастал, гудело дикое, радостное:

— Го-го-го!.. О-о-о!..

— А-а-а! Го-го-го-о-о!

И нависало что-то на ноги, тянуло вниз, в режущий холод.

С трудом, едва двигая цепенеющими ногами, барахтался в полынье Ванька.

И в короткое это мгновение вспомнилось, как шутя топили его в Таракановке мальчишки.

В детстве, давно. Не умел еще плавать. Визжал, барахтался, захлебывался. А на берегу выли от восторга ребятишки.

А когда вытащили, сидел когда на берегу, в пыльных лопухах, — радостно было, что спасли, что под ногами твердая, не страшная земля.

И сейчас мучительно захотелось земли, твердости.

Собрав последние силы, вынырнул, схватился за льдину, поплыл вместе с нею.

А вверху, с берега опять детский веселый голос:

— Эй! Вора топют!

Впереди, близко, деревянные сваи высокого пешеходного моста.

Отпихнулся от налезавшей с легким шорохом на грудь льдины, поплыл к сваям.

А с моста, на сваю, спускался человек.

— Товарищ, спаси-и-и! — крикнул Ванька.

И непомерная радость захватила грудь.

— Милый, спаси-и!

Заплакал от радости.

А человек, казалось, ждал, когда Ванька подплывет ближе.

Вот — протянул руку.

Крик замер на губах Ваньки. Только слезы еще текли.

В руке у человека — наган.

Треснуло что-то. Прожужжало у самого уха. Шлепнулось сзади, как камушек, булькнула вода.

Снова треснуло. Зажужжало. Шлепнуло. Булькнуло.

И еще: треск, жужжание.

‹1924›

ОШИБКА

1

Только накануне страшного того дня горячо поссорился Николай Акимович с женою.

Никогда за шесть лет совместной жизни не было такой дикой ссоры.

С кулаками — к испуганной женщине. Зубы стучали, дрожало что-то за ушами.

А жена — в слезах:

— Сумасшедший, я боюсь тебя! Жить с тобой не буду!

Хватала, отбрасывала и снова схватывала одежду, с треском зашнуровывала ботинки.

Потом, заплаканная, наскоро напудренная, хлопая дверьми, задевая за мебель, — ушла.

К сестре. Жаловаться. Поплакать. Успокоиться.

И вот, на другой день, Николай Акимович, придя домой, нашел жену в спальне, на полу, зарезанной.

Когда давал показания в милиции о случившемся — понял по вопросам дежурного помощника начальника раймилиции, что близко-близко что-то опасное, точно пропасть, обрыв.

Потом шли: он, помощник, милиционеры.

Молча. Поспешно. Всю занимая панель.

В квартире толкались, совались в углы. Шкафы открывали, комоды.

Цедил, про себя точно, помощник:

— Браслет, говорите? И кольцо?.. И только?.. Немного… Не успели, вероятно… Или…

Быстрый, щупающий взгляд.

И от этого взгляда — опять: пропасть — вот!

После второго допроса следователь хмуро, не глядя:

— Я должен заключить вас под стражу.

— Почему? — тихо, затвердевшими губами.

— Показания сестры вашей жены не в вашу пользу. Накануне убийства вы ведь грозились убить жену. Поссорились когда, помните?

— Поссорился — да… Но убить?.. Что вы!

— Во всяком случае, впредь до выяснения.

Вошедшему охраннику коротко:

— Конвоира.

В шумной камере угрозыска почувствовал себя спокойнее — будто ничего не произошло.

Длинноносый какой-то, с живыми карими глазами, подошел:

— Вы, гражданин, по какому делу?

— Видите ли… У меня… жену убили… Налетчики, конечно…

— А вас за что же?

Веселые блеснули глаза.

— Черт их знает!

Возмутиться хотел, но не вышло — в пустоту как-то слова.

А длинноносый вздохнул разочарованно. Слышал Николай Акимович:

— Мокрое дело. Бабу пришил.

— Здорово!

Смех. Выругался кто-то сочно. Голос из угла:

— Вы, гражданин, из ревности?

— Ничего подобного… Понимаете… — направился к говорившему.

— Не из ревности, а из нагана, — кто-то в другом углу.

Камера задрожала от смеха.

Стало неловко и досадно. Но все-таки, когда затих смех, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Это ошибка.

Приподнялся на нарах черноволосый, цыгански смуглый. Прищурился:

— Что же вы нам заявляете? Заявите следователю.

— Да я не вам…

Умолк. Противно говорить. Лег на нары.

В ушах — ульем — шум.

2

Освоился. Пригляделся к новым товарищам. Знал уже некоторых по фамилиям, кличкам. Не нравились все. Наглые, грубые, вечно ругающиеся, даже дерущиеся.

Особенно неприятное впечатление производили двое: Шохирев, по кличке Сепаратор, слывущий в камере за дурачка, маленький, со сморщенным птичьим лицом, по которому не угадать возраста, и Евдошка-Битюг, самый молодой в камере, но самый рослый и сильный, по профессии — ломовой извозчик.

Евдошка почти все время занят травлей Шохирева, в чем ему деятельно помогает камера.

Обыкновенно утром, после чая, кто-нибудь начинает:

— Битюг, какой сегодня порядок дня?

Парень чешет за ухом и отвечает деланно-серьезно:

— Сегодня, товарищи, первый вопрос — банки поставить Сепаратору, потом перевозка мебели — это уж по моей специальности; потом — определенно, пение.

Шохирев быстро садится на нарах и взволнованно обращается ко всем:

— Товарищи, бросьте, ей-богу! Я совсем больной!

— Вот больному-то и нужно банки! — хохочут в ответ.

А сосед Николая Акимовича, рыжеватый веснушчатый парень, со странной не то фамилией, не то кличкою — Микизель, — радостно возбуждается:

— Сейчас его Битюг упарит! Здоровенный гужбан, черт!

Все с жестоким интересом разглядывают испуганную фигурку Сепаратора, забившегося в угол, хнычущего, как ребенок.

В диком восхищении хохочут, когда Евдошка, не поднимаясь с нар, ловит Сепаратора за ноги, дергает, зажимает голову коленами, не торопясь, задирает на животе рубашку, захватывает, оттягивает кожу и ударяет ребром ладони, большой и широкой, как лопата.