Изменить стиль страницы

А от тоски и страх.

В бою одном особенно сильно почувствовал.

И бой не особенный какой, не такие видел Тропин, не в таких участвовал. Перестрелка небольшая.

И вдруг — страх. И не от мысли, что убьют, не смерть пугала, а назойливый неотступный вопрос: «Зачем — смерть?»

И после уже боя все стоял этот вопрос: «Зачем?»

И главное: слишком  в е л и к о  значение слова «з а ч е м?».

Каждое слово, если оно представляется (самое простое слово) во всей  в е л и ч и н е  своей — з н а ч и т е л ь н о,  к о л о с с а л ь н о.

И теперь у Тропина выросло в необъемлющую величину, в неизмыслимые размеры слово «зачем?». Все видимое, познаваемое, чувствуемое в один облеклось вопрос.

И по вопросу этому понятно стало, почему угнетала Кедровка, почему Голубовский казался не существовавшим никогда, почему беззвездной ночью объят был его, тропинский, мир — жизнь.

И все — необъясняемо понятно стало.

И необъясняемо понятен «з а к о л д о в а н н ы й  к р у г » — «з а ч е м?».

После радости огромной, такой как и раньше — ж е н и х о в о й, — вдруг — печаль.

Чудилось: ноги его, ноги богатыря, отрывались от земли.

Изменила ли земля?

Враг ли неведомый какой осиливал?

Бессильны ли стали слова «Мать-земля! Выручай!»?

Или — богатырь перестал верить в землю?

Дрогнула, может, богатырская сила?

Кто знает? Кто скажет?

Но только вместо радости, которая — возможность всех возможностей, наступила печаль — невозможность.

Было это в городке маленьком, затерянном — села бывают больше и горделивее, чем приникший тот покорный городок.

И печаль эта наступила вслед за радостью. После того как приехала в городок она, Люся.

Она говорила:

— Я не могла больше! Я так исстрадалась. Думала, сойду с ума. Я не могу без тебя.

Говорила не так, как раньше.

Просто. Без оттепелей, без солнца.

Просто:

— Не могла. Не могу без тебя.

Искренно.

Знал Тропин, что искренно.

И залились тройки свадебной лихие бубенцы, грудь захватил воздух — ветер буйный, встречу летящий свадебному поезду.

И опять восторженно шептала, глаза вперив молящие и жадные, влюбленные глаза:

— Счастливец! Счастливец! Дай на счастье посмотреть! От солнца твоего погреться.

Но печаль и тревога охватили Тропина.

Обходя однажды караулы, остро почувствовал печаль и тревогу.

На красноармейца-татарина, одиноко стоящего, взглянул — и стало печально и тревожно.

И неловко перед ним, перед татарином-красноармейцем, перед часовым.

Одинокий часовой!

Один, как часовой!

Так неловко стало, что, пройдя мимо, вернуться хотел и сказать часовому:

— Прости, что изменил тебе, часовой. Ты один, а я — не один. Я ведь тоже часовой, но я — не один.

И повернул уже назад.

И фраза эта, внезапно, без воли его в мозгу его возникшая, уже шевелилась на губах.

Но не подошел, а, глаза опустив, ускорив шаг, прошел мимо часового, равнодушно смотрящего вслед.

В тот же день говорил Люсе:

— Видеться нам часто нельзя. Да и лучше бы тебе ехать домой, в Питер.

Городок был почти в тылу. Жители не эвакуировались, но он говорил:

— Здесь — фронт. Тебе жить здесь неудобно.

Люся дулась:

— Ты меня гонишь, я отлично вижу. Все живут, а мне нельзя?..

Она не уехала. Но виделись реже.

Тропин всегда был с нею. В с е г д а. Минуты не забывал о ней.

Но — печаль не проходила.

И тревога и неловкость.

Точно изменил  ч е м у - т о.

Как-то раз почувствовал: богатырь изменяет земле.

Теперь земля не выручит.

Было страшно.

Первый раз в жизни испытал такой страх.

Сковывающий, железный, как кандальное кольцо.

Но так просто.

Это всегда  п р о с т о.

Она сказала:

— У вас здесь, при бригаде, арестованный, пленный. Мой родной брат.

Тропин вспомнил:

— Да, да! Я думал — однофамилец.

— Ничего подобного. Родной брат.

Она заволновалась:

— Боже, что с ним сделают?

Тропин молчал. Он знал, что сделают. Контрразведчик, на фронте, попавший в плен.

— Я завтра отправляю его в тыл.

Тропин сказал неправду.

Он пошлет сегодня следственный материал.

Знал, что расстреляют здесь, что ему придется отдавать распоряжение о приведении приговора в исполнение.

И знал еще, что дело Люсиного брата никому не известно, что он может отослать его в тыл как обыкновенного пленника.

Она спрашивала тихо, но настойчиво:

— Но что же с ним сделают? Расстреляют?

Тропин ответил:

— Да.

Не мог лгать.

Она кричала:

— Нет! Это невозможно! Я… О, боже мой! Звери! Изверги! Сумасшедшие дикари!..

Ругалась бешено. С ненавистью в голосе и глазах. Плакала долго, до истерики.

Тропин подавал воду. Успокаивал. Происходило это в ее маленькой квартирке, в доме вдовы-почтальонши, на окраине города.

У порога лежала. Растерзанная. В ленты рвала не платье уже — лохмотья.

Тела не стыдясь обнаженного, кричала до сипоты:

— Не уйдешь, пока не скажешь: «Да!» Или по мне пойдешь? Через меня, через невесту — переступишь?

Он молчал. Он знал: будет надо — переступит.

Она, не ослабевая, кричала.

Требовала, молила, чтобы он прекратил братино дело.

— Ведь никто-никто не знает, сам говорил. Отправь в тыл… Ведь он же безвреден будет там для твоей партии. О, ты сделаешь это, да? Ведь да? Ну скажи: «Да!»

Он молчал.

Первый раз понял, что и «да» бывает как «нет».

И потому с трудом, но твердо ответил:

— Нет!

Ползала у ног, ловила его ноги, в отчаянии и тоске безмерной молила:

— Нет, ты не сделаешь этого! Ты же любишь меня! Ведь не сделаешь, да?

— Нет! Не могу! Ты пойми…

Говорил много о том, что ясно, на что и слов тратить нечего.

Ясно: нельзя! Ясно: нет!

И двух слов, оба в пять букв, так ужасна была борьба.

И понял сразу, не мыслями, а как-то  в с е м  с о б о ю, всеми чувствами, жизнью своей всей: настоящей, прошедшей и даже будущей, понял, что́ такое заколдованный круг. Не «зачем?», как думалось раньше, а круг тот — из двух слов: «да», «нет».

И еще понял: р а с к о л д о в а т ь  или, наоборот, з а к о л д о в а т ь  его, этот круг, еще сильнее можно опять-таки этими же словами: «да» или «нет».

И страх, и тоска, и неловкость — пропали мгновенно, и силу почувствовал в мыслях и ясность, каких никогда не бывало.

И радость, радость — хоть смейся. Твердо на земле (которая — он сам), незыблемо стоял богатырь.

Выручила правда — земля.

Сделал шаг к двери.

Люся вскочила. И глаза ее (навсегда запомнил Тропин) были  з н а ю щ и м и.

Тихо прошептала:

— Ты… не любишь… меня?..

Он так же тихо:

— Люблю, но не так, как люблю…

— Как что?

Спросила не как кого, а что.

Молча сделал еще шаг.

Она открыла дверь:

— Иди! Уйди!..

Голос ее задрожал.

Звонко крикнула вслед:

— Проклятый! Убил меня! Убийца!

На минуту, обезумевшая, выбежала:

— Убийца!

На другой день Тропин получил два пакета: один — из тыла, в ответ на «следственное производство» о контрразведчике Любимове.

В конце стояло: «По исполнении немедленно донести».

Второе письмо — записка. Два слова: «Убийца! Проклинаю!»

Через час, не больше, прибежал мальчуган, приносивший записку.

Задыхался. Бежал, вероятно, с самой окраины.

— Товарищ… комиссар… Барышня…

Тропин смотрел на раскрасневшееся, потное лицо мальчика, на испуганные глаза. Все понял.

Закружилась голова. Но совладал с собою.

— Ишь запыхался. Ну что — барышня?

— Барышня… отравилась.

Вздрогнувшей рукой погладил мальчика по мокрым волосам и недвижимыми губами произнес:

— Иди… милый.

Взял портфель. «Портфель, — думал напряженно. — Зачем — портфель?»