Жена Хамры вошла с кувшином и предложила гостям вина. Она была небольшого роста, полная, с лицом как у ребенка: маленький красивый рот, чуть вздернутый носик, застенчивые глаза. Я поднял свою чашу, и она наполнила ее.
— Я — Талия, — сказала она. — Помнишь?
Я осклабился.
— Кажется, припоминаю.
Она засмеялась, убирая кувшин.
— Чудесно.
— Присядь, — сказал я.
Она обвела взглядом комнату. У многих гостей чаши были пусты, но они вполне могли сами позаботиться о себе. Она поставила кувшин на резной столик в центре, взяла свою чашу и села на пол возле моего ложа. Когда она устроилась поудобней, поджав ноги и разгладив хитон на коленях, она подняла на меня глаза и улыбнулась, будто ожидая дальнейших распоряжений. И поскольку мне нечего было ей приказать, она сказала, как-то по-детски насмешливо и ласково:
— Судя по твоему виду, ты прекрасно проводишь время.
— Я слушаю и учусь, — важно ответил я.
— Чудесно! — Она оглянулась на группу людей, окружавших ее мужа. Низенький толстый человечек, похожий на обломок колонны, с короткой черной бородой и глазами величиной с куриное яйцо, что-то говорил о способах овладения рынком. Она снова посмотрела на меня, уже серьезно. — Я слышала, ты пишешь стихи?
— Иногда. Вырожденческие.
Она отхлебнула вина, обдумывая мои слова.
— Правда? — спросила она.
Я, разумеется, все прекрасно понимал. Женское заигрывание, лесть хозяйки дома, и за всем этим — увы — проглядывала ее детская серьезность.
— Я — самый настоящий вырожденец, — сказал я и бросил взгляд на ее мужа — безупречный профиль, выправка как у военачальника. — Скажем, у Солона стихи совсем другие. Исполненные общественного звучания, красноречия, они написаны, чтобы подвигнуть людей к добру. Мои же… — я с притворным отчаянием покачал головой, — сплошная анархия. Будь у меня сильный характер, я бы давно их сжег.
Талия подняла голову и засмеялась как-то натужено, но в то же время с искренним изумлением и любопытством.
— Ты это серьезно, Агатон?
Я соскользнул с подушек, отпихнул их в сторону и уселся возле Талии на полу. За распахнутой дверью в танце проплыла Тука с каким-то незнакомцем. («Да, недурна, — говорила Тука. — Из тех, знаете ли, у кого от секса бывает морская болезнь».)
— Как никогда в жизни, — сказал я. — Принцип воздействия всех стихов, и добрых и злых, один и тот же. Солон пишет хорошие добрые стихи, я пишу хорошие злые стихи.
— Ты как-нибудь должен мне их показать. Они дурные?
— Увы, нет. Безвредные.
Она улыбнулась и оглянулась на мужа.
— А что это за принцип, о котором ты начал говорить?
— Хочешь, чтобы я прочел тебе целую лекцию?
Она радостно кивнула:
— Пока мы танцуем.
— Отличная идея, — сказал я, — но, к сожалению…
— Ой! — Она взглянула на мою хромую ногу. — Какая же я глупая!
— Как насчет лекции во время прогулки?
— Чудесно! — сказала она.
Я поставил чашу, с трудом поднялся на ноги и протянул ей руку. Пока мы гуляли, я прочел ей лекцию, которой, бывало, поражал воображение своих учеников. О философии, основанной на принципе включения (поэзии), о поэзии, направленной на общее благо (Солона), и поэзии, направленной на болезненное самовосхваление (моей собственной). Потом мы, держась за руки, сидели на мягкой траве на берегу пруда. Глядя на широкую зеркальную гладь пруда, было невозможно определить, что более неподвижно — вода или берег. Я обнял Талию. Спина у нее была мягче, чем у Туки, позвонки почти не прощупывались. Она рассказывала мне о своем отце. Однажды, когда она вела его пьяного домой, он попытался толкнуть ее под колеса проезжавшей мимо повозки. Всю жизнь Талия боялась уснуть по ночам. Я провел рукой по ее спине. Для нее было непривычно беседовать с кем-то серьезно. Порой она ощущала себя пленницей. Когда сидишь вот так на берегу и смотришь на звезды, говорила она, мир представляется огромным и чувствуешь себя обманутой, потому что не имеешь возможности все увидеть и обо всем узнать. У меня в голове мелькали мысли о моей старинной книге, о которой я мало кому рассказывал, и я продолжал медленно продвигать руку по спине Талии. Потом мысли мои переключились на Иону.
— Ты мне покажешь свои стихи? — спросила Талия. Я промолчал и, когда она повернулась ко мне, поцеловал ее. Не отвечая явно на мой поцелуй, она все-таки и не отвергла его.
— Давай искупаемся, — предложил я.
— Здесь? — удивилась она. Но отнюдь не затхлая вода пруда ее беспокоила. Не раздумывая — ибо, несмотря на все свое недавнее красноречие, я был настолько пьян, что не испытывал ни тени смущения, — я разделся и нырнул. Я ударился головой о какой-то пень, но боли почти не ощутил. Вода была теплая, как парное молоко. Спустя мгновение Талия тоже была в воде и радостно кричала мне, что ей совсем не холодно. Плавала она прекрасно, с изяществом атлета, и я вскоре выбрался на берег, чтобы оттуда любоваться ею. Я здорово поранился о затонувший пень, и теперь из раны сочилась кровь, стекая по лбу. Талия, стесняясь своей наготы, вышла из воды; ее тело белело в лунном свете, а бедра и грудь казались куда желанней, чем у любой спартанки, чья нагота так заурядна и привычна. Она села возле меня, встряхнула головой и счастливо рассмеялась.
— Потрясающе! — сказала она.
Я обнял ее, привлек к себе и поцеловал. Капли крови падали на нее из моей раны на лбу. Улыбаясь, она шептала: «Потрясающе!» Так оно и было, однако я не мог ничего сделать: тело мое одеревенело от выпитого вина. А может, от чего-то еще. Как правило, вино не лишает меня сил в подобных ситуациях.
— Нам лучше вернуться в дом, — сказал я.
Она кивнула. Мы еще какое-то время лежали, затем все так же молча поднялись, оделись и, держась за руки, пошли к дому. Хамра с Тукой сидели на террасе, в тени кипарисов, и беседовали, («…но понятия „взрослый“ не существует, — говорила Тука. — Могу себе представить, как это печалит дряхлых стариков».) Мы с Талией вошли внутрь, наполнили чаши вином и выпили. Вскоре я заснул. И спал как убитый.
Неделей позже Хамра, сжимая и разжимая свои огромные кулаки, с мрачным видом заявил мне, что его семейная жизнь потерпела крушение после того, «что случилось в тот вечер». Я был изумлен.
— Хамра, неужели ты думаешь, что я спал с твоей женой? — спросил я.
Он набычился и закатил глаза, преследуемый гнетущим чувством вины.
— Нет, — сказал он, — но лучше бы ты сделал это, потому что я спал с твоей женой и теперь Талия ненавидит меня.
— Но это же нелепо! — сказал я. Эта новость удивила меня, если не сказать больше. Отчасти потому, что была высказана этим утонченным чистоплюем с телосложением воина. Впрочем, она не была для меня ударом и уж тем более не уязвила меня. Отчасти же я был удивлен, что Тука ничего мне не сказала, и, кроме того, меня поразило поведение Талии, если, конечно, ее муж не солгал. Я прекрасно понимал, почему они пошли на это. Они думали, что мы с Талией занимались любовью. И ведь только по чистой случайности этого не произошло. Мне вспомнились слова Талии об огромности мира и ее чувстве обманутости, и я готов был рассмеяться, но не засмеялся.
— Это смешно, — заговорил я. Совсем как Солон, который, сотрясая воздух шумной болтовней, обдумывал свой следующий ход. — Я мог переспать с ней. И я, вероятно, сглупил, не воспользовавшись случаем.
Хамра скорбно посмотрел в сторону дома, словно воин, обозревающий место своего поражения. Там внутри беседовали Тука и Талия.
— Я бы ничего не узнал, — сказал он.
И вот в ту же ночь я снова отправился купаться с Талией, простодушной афинской девочкой. В воде наши обнаженные тела то и дело соприкасались, и когда Талия вскидывала руки, держась на плаву, ее груди скользили по моей груди. Потом (покрывшиеся гусиной кожей и стуча зубами от холода) мы любили друг друга на берегу, на том же самом месте, где совсем недавно сидели, разглядывая звезды. Когда мы вернулись в дом, Тука и Хамра были в постели. Хамра притворился, что не услышал, как мы вошли. Взяв Талию за руку, я провел ее в свободную спальню.