Изменить стиль страницы

— Давай экзаменационный лист, — сказал он. — Никогда я не грешил против совести… По крайней мере — старался не грешить. А тебе надо учиться в университете. Да! Первым в роду получить высшее образование — это же целую эпоху открыть — для себя, своих детей, внуков и правнуков, а? Ты — самый первый претендент на студенческое место. Может быть, самый первый из всех, кого принял университет в нынешнем году…

В голосе профессора мне послышалась вроде растерянность. Он говорил так, будто успокаивал сам себя, оправдывался сам перед собой. И выражение лица его показалось мне беспомощным и жалким. И я вдруг понял все. Кровь бросилась мне в голову, я почувствовал, как краснею от стыда. Рука, сжимавшая в кармане пиджака экзаменационный лист, который я уже собирался выложить перед профессором, невольно скомкала хрустящую бумажку.

— Не надо… Я ведь не нищий, в милостыне не нуждаюсь, — бормотал я, вставая и направляясь к двери. — Спасибо за науку, профессор…

— Давай экзаменационный лист, — прорычал мне в спину Деренков. — Э-эх! Русь-матушка! Розгами тебя сечь, батогами дубасить надо!..

Облегчение послышалось мне в голосе профессора. Да и самому вдруг сделалось хорошо. Я только не понял, Русь-матушку или меня сечь и дубасить надо?..

Домой я уезжал дождливым вечером. До вокзала провожал меня Васёк Калабашкин. Всю дорогу он пытался меня утешить: не горюй, мол, старик, на следующий год приедешь — обязательно поступишь. И много в его наивных утешениях было искренней печали и неловкости на свой успех, будто он, Васёк Калабашкин, сам виновен в моем провале. Эх, Васёк, милый мой человечек! Увидимся ли когда-нибудь с тобой — не знаю; не расплескай только по мелочам свою родниковую душу…

А дождь моросил и моросил, — холодный и нудный, как осенью. Да она уже и осень не за горами. На тускло блестящем, мокром тротуаре желтые листья кленов — будто гуси наследили.

…И поезд, миновав станционные огни, помчался в сплошную черноту ночи. Я стоял в тамбуре, курил. Дождь усилился, косые струи звонко секли по темному окну. За ним летела сырая, холодная, непроглядная ночь.

У меня болела голова, чуть подташнивало. Я прислонился лбом к холодному оконному стеклу. Я пытался разобраться в событиях последних дней, определить что-то главное, очень важное для себя. Перед глазами вставали люди. Васёк Калабашкин с жалкой виноватой улыбкой на совсем еще мальчишеском лице, профессор Деренков… Кто он, профессор, что за человек? Сперва он восхитил меня своей непохожестью на других, своими смелыми речами… Теперь к этому восхищению примешивалась какая-то горечь: этакий монументальный и громогласный. Кажется, Русь-матушку розгами высечь грозится. А когда я не отдал ему экзаменационный лист, где бы он, может быть согрешив против своей совести первый раз в жизни, поставил бы мне липовую четверку, то не только облегчение, а радость невольно пробилась в его голосе. Как же: уберегся от падения, спасся от греха — и волки сыты, и овцы целы!.. Для него, для профессора Деренкова (это теперь, пожив на свете, я рассуждаю так), для него репутация самого объективного, самого неподкупного экзаменатора была, может быть, превыше всего, репутация та в своеобразную славу переросла, — недаром же он обмолвился, что к нему присылают студентов, как на третейский суд: когда возникают неразрешимые споры и противоречия.

Поезд мчится в ночи. Колеса стучат на стыках: так-так, так-так, так-так! Я приоткрыл в тамбуре дверь, холодный сырой ветер хлестнул в лицо. Сбочь насыпи замелькали столбы, — будто выпрыгивали из темноты и снова исчезали, отброшенные назад.

— О-го-го-о! — летит в темноту паровозный гудок, и беспокойное эхо начинает метаться окрест.

Черт, как непостижимо сложен человек! Ведь если изучать его по-научному, то для каждого отдельного человека надо создавать свою науку — со своими законами, методами, подходами…

Вот Игорь Боровской. Тот самый, что ненавидел меня и прозвал зубрилкой. Которого я в диком бешенстве бил затылком об пол. Вот что я узнал о нем только что, за полчаса до моего ухода из студенческого общежития на вокзал. Я собирал в свой фанерный чемодан манатки, когда забежал на минутку проститься комсомольский секретарь Плешаков.

— Ничего не могли сделать! — сказал он мне грустно и сочувственно. И неожиданно спросил: — А Игорь Боровской тебе кем доводится? Родня или просто друг?

Я выпучил на него глаза.

— Да очень уж он печется о тебе, — пояснил Плешаков. — Прямо в лепешку расшибается. Это ведь он упросил меня к декану сходить и к профессору Деренкову — чтобы разрешили тебе пересдать историю.

— Но ведь он… Ведь мы же — враги.

— А черт вас знает! — махнул рукой Плешаков. — Слушай дальше. Когда у тебя не получилось с пересдачей, он сам пошел к декану и заявил: отчислите меня и примите на мое место Сергея Прокосова. Тебя то есть. Ну, не чокнутый ли? При мне разговор был. Декан попер на Игоря корпусом — как так?! Мы самого тебя, кричит, за уши вытянули, чтобы лыжную команду на факультете усилить! Понимать это надо и ценить! А Игорь — невозмутимо так: я, говорит, без особого желания на ваш факультет поступил, мне, говорит, одинаково, где учиться, со своим спортивным разрядом я хоть куда поступлю, а для Прокосова университет — может быть, цель всей жизни… Видел я сам, говорит, как он учил ночами, а в столовке одним хлебом да чаем пробавлялся… Вызвали бы его, говорит, да расспросили — кто он, откуда, как живет, о чем думает. Ну, декан, понятно, вспылил: есть, мол, тут время с каждым возиться, вызывать да расспрашивать. И заменять студентов одного на другого тоже закона нет: это не пешки. Так и ушел Игорь ни с чем. Здорово разозлился…

Вот какой неожиданной стороною повернулся человек! А сколько я встречал других, — прекрасных, некрепких людей с чистой совестью! Ничего, не пропаду, если есть такие люди. Конечно, горько, стыдно возвращаться домой с поражением. Но ведь все еще впереди. Поживем — увидим…

4

С поезда я сошел в своем райцентре и сразу направился в районо попытать счастья устроиться где-нибудь учителем. С учительскими кадрами на селе в те годы было худо, поэтому брали и десятиклассников.

Заведующая районо, высокая красивая женщина, обрадовалась мне:

— А мы никак в Новоразино учителя не найдем, — сказала она. — Скрывать от вас не буду: кадры там не держатся. Далеко, глухо, — населенный пункт находится на полуострове озера Чаны. Рыбацкий поселок…

Прежде чем ехать домой, я решил заглянуть в это самое Новоразино. Надо было спешить, до начала учебного года оставалось всего несколько дней.

Поселок мне понравился. Я славно прожил в нем три для. Здесь был рыболовецкий колхоз, председатель встретил меня тепло и радушно, — видно, и вправду была большая нужда в учителе. Приглядевшись, я убедился, что все жители поселка — люди открытые и добрые, хотя и молчаливы, даже суровы на вид. Может, такими сделала их рыбацкая профессия, трудная и подчас опасная?

Председатель колхоза — высокий чалдон с сивой бородищей, но по-молодому стройный и могутный, поселил меня к одинокой старухе Фекле Кузьминишне, которая жила на самом берегу, в большом доме-пятистенке. Хозяйка отвела мне просторную чистую горницу и сказала:

— Живи-ко на здоровьице.

Кузьминишна была стара, муж ее давно умер, двое сыновей погибли на войне.

— Попервости-то шибко уж я маялась, — рассказывала она за вечерним чаем. — Никак не могла похоронкам этим поверить, — и всё тут. Бывало, лампу с вечера зажгу, фитилек приверну и поставлю на подоконник до самого утра. Ну как, думаю, вернется который из сынков да середь ночи случится и зачнет плутать в потемках — избу материнскую отыскивать. А уж на огонек-то сразу набредет… Долго-онько не верила, что соколы мои погибнуть могли. Ведь сроду не болели ничем, такие богатыри, и вдруг — помереть. Это как же так, а?

— А теперь поверила? — спросил я.

— И посейчас не верю, — вздохнула Кузьминишна. — Можа, где в плену, под землею в шахтах маются…