Изменить стиль страницы

Алкивиад пожирает глазами Тимандру, ноздри его трепещут, приоткрытым ртом он жадно втягивает воздух, дыхание его стало частым, тяжелым. А ритм танца – все быстрее, кифара Феодаты поет и гудит, удар за ударом, дикий вихрь аккордов, а над ними – один, несмолкающий, высокий звук, сводящий с ума, неумолимый, властный, словно бичующий кровь…

Движения танцовщицы все смелее, она раскрывает кому-то объятия, кого-то манит, и опять улетает, и возвращается, и кружится, кружится, как опьяневшая, – и вправду она опьянела…

– Ты бледна, Феодата.

– Ах да. Наверное. Это пройдет, Сократ.

– Прислонись головою к моей груди – хочешь?

– Ах да. С радостью. Твое сердце тоже так сильно колотится, Сократ.

– Солгу ли тебе, что это – от вина и ночных ароматов?

– А каково ему? И она, моя маленькая, козленочек мой, моя голубка нежная…

– Я сотру слезы с ресниц и с лица твоего, Феодата. Ты плачешь.

– Как всякий, кто теряет того, кого любит…

– Не плачь. Не дрожи больше. У тебя ведь было с ним много прекрасных дней.

– Да. Но живое создание, человек, зверь… ненасытно! – И вдруг с нежностью: – Но ведь это моя дочь. Мое единственное дитя. Да будет богиня Тиха благосклонна к ней…

Тимандра, танцуя, приблизилась вплотную к Алкивиаду, на секунду влетела в его протянутые руки – и вновь упорхнуло это живое очарование. И, словно споткнувшись, она остановилась, сотканная из белого света.

Перед этой красотой пал на колени Алкивиад.

Сократ держит Феодату за руку:

– Говорю вам, дорогие мои: любить – не недуг, недуг – не любить.

Снова усилился, приближаясь, шум в городе, напомнив об изречении дельфийской пифии.

Феодата встрепенулась, сказала с раскаянием в голосе:

– Афины славят твою мудрость, мой Сократ, а мы здесь заняты днем рождения моей девчушки… Теперь я сожалею об этом.

– Милая моя Феодата, – возразил улыбаясь Сократ. – Мог ли бы я придумать лучший способ отпраздновать свою мудрость, чем так, как было этой прекрасной и немудрой ночью.

2

Остров Саламин в своей восточной части похож на кисть руки с растопыренными пальцами. На одном из этих пальцев поместилось имение Эврипида. В склоне, сбегающем к морю, укрывалась от глаз людских просторная, светлая пещера; в ней обычно работал Эврипид. Когда к нему являлся Сократ, чтоб по просьбе драматурга высказать свое мнение о его труде, рабы Эврипида ставили столик и кресла на обрыве над пещерой, под сенью нескольких пиний. Отсюда открывался великолепный вид на материк, на море и на острова.

Стоял солнечный день, но Эврипид, перед тем, как сесть в кресло, закутался в широкий дорожный плащ из овечьей шерсти. В глазах Сократа блеснули лукавые огоньки:

– Опять ты усадил меня на этом обрыве?

– Ты сам так пожелал, – возразил Эврипид, определяя, с какой стороны дует ветер.

– Но ты ведь больше всего любишь сидеть в своей норе, как суслик, – поддразнил друга Сократ. – Здесь тебе явно не по себе.

Эврипид повернулся спиной к ветру и укутал плащом голые ноги.

– Как видишь, я предохранил себя от всяких неприятностей.

– Клянусь псом, о каких неприятностях ты говоришь? Меня тут ничто не задевает – если не считать чудесного вида на море, на корабли да вон на тех овец, белых, как молоко!

– Не задевает?! Да тут дует с моря! Не чувствуешь? И тень от пиний жидкая, того и гляди, солнце голову напечет… Не слышишь? Пастушья свирель, овечье блеяние, собачий лай, возня и крики моих людей в оливовой роще, жужжание пчел…

Сократ не дал ему докончить, засмеялся:

– Ужас! Крылья бабочек шумят, как ветви платана в бурю… Слышишь? Топот жука в траве, рев шмеля на цветке – слышишь? На цветке дикого мака, чья окраска бьет по глазам, – видишь? Если б не серьезный разговор, сбежал бы я от тебя к твоим пастухам и сборщикам оливок…

Оба посмеялись. Поэт воскликнул:

– Это на тебя похоже! Бродячий философ, как тебя называют… Тебе просто необходимо, чтоб тебя что-нибудь задевало. А я со своими трагедиями вынужден укрываться в пещере, где меня ничто не коснется… – Он опять немножко передвинулся, чтоб уйти от назойливых солнечных лучей, проникавших сквозь ветки пиний. – Только там, в тишине, куда не проникнут дождь, ветер, солнце, голоса, – там являются мне Медея, Геракл, Ипполит, Федра… Только там слышу я отчетливо их рыдания, жалобы, проклятья, мстительные крики, трепет любящих сердец…

– Прости меня, дорогой Эврипид, – Сократ сжал его локоть. – Я просто испытывал тебя. Подозреваю давно, что ты мучаешься здесь, наверху, со мной, лишь бы я не запросился в твою пещеру, к твоим героям. Ты ведь боишься, как бы я не пустился с ними в собеседование, а тогда какая уж трагедия!

– Тебе, моему другу, дозволено все, – ответил Эврипид. – Спустимся!

– Нет! – вскричал Сократ. – Останемся здесь. Ты меня знаешь – я на шутку скор, и твои трагические герои, явившись, еще обидятся на меня, да и будут таковы… Как ты тогда их догонишь?

Эврипид с облегчением засмеялся:

– Ну, если ты с таким деликатным вниманием относишься к моим героям, принимаю с благодарностью!

– Осторожно! – крикнул Сократ. – Не шевелись! Молчи!

Эврипид все же дернулся, хотел встать, но плащ связывал ему ноги, и он невольно подчинился Сократу, испуганно глядя в его выпуклые глаза.

– Она еще там, не двигайся. – Сократ медленно поднес руку к бороде Эврипида, в которой запуталась пчела.

Эврипида охватила холодная дрожь, в лице его не осталось ни кровинки.

– Ну-ка, маленькая, ну-ка, золотце, иди, иди сюда… – ласково приговаривая, Сократ осторожно взял пчелу за крылышки и отпустил на волю.

– Ты, может быть, спас мне жизнь, – весь еще под действием испуга едва выговорил Эврипид.

– Тебе-то нет, а вот пчеле – наверняка. Но и у тебя теперь не вздуется на подбородке шишка! – засмеялся Сократ.

– Вот сам видишь. – Эврипид сплюнул. – А ты хочешь, чтоб я воспевал эту дикую природу!

Тем временем пчелка уже отыскала нужный ей цветок, да и у Эврипида поднялось настроение после перенесенных страхов.

– Меня называют самым трагическим из поэтов. Послушай, друг, а не написать ли мне разнообразия ради какую-нибудь комедию?

– Чтоб отплатить Аристофану за его насмешки над нами с тобой? Это я приветствую, более того, готов и советом помочь…

– Какое будешь пить вино? – спросил Эврипид.

– Белое. У тебя – всегда белое, топазовое. – Сократ усмехнулся. – Но если подумать – ведь у нас в каждой комедии выведен этакий плут и бесстыдник со здоровенным кожаным фаллосом, торчащим из-под одежды, с которым он проделывает непристойные телодвижения, сопровождая их скабрезными прибаутками, не знаю, переваришь ли это ты, с твоей тонкостью чувств, о трагичнейший из поэтов!

– Что ж такого, – засмеялся в ответ Эврипид. – Каждому свое: и богу плодородия, и нам, чувственным людям, для возбуждения. Однако согласись, милый Сократ, такой бесстыдник в одну минуту заставит хохотать весь театр! Вот чему я завидую.

– Я тоже люблю посмеяться, – возразил Сократ, – но все равно больше ценю трагедию; трагедия, правда, не заставит весь театр держаться за животики, зато заставляет думать.

Они совершили возлияние богам, плеснув на землю струйку золотистого вина, и пригубили. Сократ причмокнул, облизал губы.

– Милый Эврипид, ты – трагичнейший из поэтов? Нелепая ошибка! Тогда, значит, и я – трагичнейший из философов. А разве про меня так скажешь?

– Про тебя? Чепуха! Ты насмешничаешь, фыркаешь, дерешься, гладишь, ласкаешь, а все для того, чтоб расшевелить людей, чтоб они стали лучше.

– Но то же самое делаешь и ты, Эврипид, хотя и с помощью душераздирающих монологов твоей Медеи: Самый трагический поэт? – Сократ протянул руку к фосфоресцирующему морю. – Кто пролагает пути новым добрым нравам и законам, тот самый веселый человек. Веселье мерится не смехом, а радостным чувством и действием. Ты – веселый бес. – Сократ и сам развеселился. – Бросаешь в публику смоляные венки без счета. Иной раз в благодарность за эти пылающие венки тебя увенчивают лаврами, однако случается – ты слишком сильно пугаешь зрителей, и они тебя освистывают. – Сократ отпил вина из серебряной чаши. – Вино у тебя лучше, чем у Каллия. – Он вытер ладонью усы и бороду. – Но, клянусь псом, много у тебя грешков перед афинянами! – Весело тараща глаза, он стал перечислять: – Ты против произвола правителей. Против несправедливых законов. Против олигархии, тирании, монархии. Не всякому по нраву то, что ты столь резко выступаешь против Спарты. И у поэтов ты бередишь желчь новшествами, изменяешь мифологию, своими трагедиями отрицаешь их трагедии, выводишь, правда, на сцену богов, но для того лишь, чтобы на их примере изобличать человеческое. И в сущности, твои боголюди уже просто люди со всеми потрохами, и вот – ты ссоришься и с богами, и с людьми.