Изменить стиль страницы

Серега уже знал, что бывший председатель райисполкома Степан Григоренко, когда к району подкатилась линия фронта, отправил семью, жившую с ним в Воронцовке, на восток, а сам оставался в Воронцовке до последних дней. Потом Степан куда-то сгинул, говорят, подался в партизаны, а вскоре, после того как была оккупирована Подолия, Христя и Иваньо появились в своей кохановской хате. Не удалось им пробраться за Днепр.

Немцы не трогали Христю — может, потому, что она дочь кулачки и что ее первый муж Олекса надел на себя петлю во время коллективизации, а может, по другим причинам.

Утром на подворье Христи заголосила Тодоска — молодая жена Павла Ярчука, жившая в одном доме с многодетной сестрой Павла — Югиной. Она пришла с маленьким Андрюшей на руках навестить мать и застала хату осиротелой. Кто-то из соседей видел в окно, как ночью увозили Христю и Иваньо, но были то партизаны или полицаи, никто не знал.

— Наши собаки увезли, — хмуро сказал Серега отцу, когда тот, вернувшись из магазина, сообщил новость. — Учитель Прошу с полицаями постарался.

Серега сидел на лавке у окна и старым напильником точил лопату, собираясь вскапывать огород. Заметив недоверчивый взгляд отца, он рассказал о том, что видел сегодня перед рассветом.

— Ох ты, каналья! — покачал головой Кузьма, зверски округлив глаза. Кто бы мог подумать? Перед приходом немцев учитель книжечки да портреты ховал.

— Какие книжечки? — насторожился Серега.

— Ленина да Сталина. Я ему еще помогал скрыню в погреб втаскивать. И знамя там было пионерское.

В опушенных белесыми ресницами глазках Сереги сверкнули недобрые огоньки. Отложив напильник и лопату, он поднялся с лавки и почти шепотом переспросил у отца:

— Тату, а вы не путаете насчет книжечек и знамени?

— Ты что надумал?! — всполошился Кузьма. — Беду на нас хочешь накликать? Не трожь учителя!

— Нет, теперь пусть Прошу беды боится, — зловеще засмеялся Серега. Он мне не учитель. Сам сказал…

7

Серега Лунатик писал анонимный донос в Воронцовскую полевую жандармерию. Четким каллиграфическим почерком, который хорошо был знаком кохановчанам по всевозможным справкам и квитанциям, полученным до войны в сельсовете, Серега выводил слово за словом, изобличая бывшего своего учителя в неверности Адольфу Гитлеру. Конечно же, не из-за небрежности не постарался молодой Лунатик изменить свой почерк. А подпись не поставил из-за хитрости, достойной раба.

Вот так же в тридцать седьмом писал он характеристику на Павла Ярчука для военного училища. Писал правду и писал неправду, зная, что ему за это не отвечать, ибо документ подпишет новый председатель сельсовета. Тогда Серега мстил Павлу за Настю и за то, что Павел, а не Серега стал курсантом авиационного училища.

Теперь Серега тоже решил быть тем безответным камнем, который сам не режет, но меч точит, однако не задумался, чей меч точит этот камень.

Днем он отправил письмо в Воронцовку, а поздним вечером в хату тихо вошла Наталка. Вошла и окаменело стала на пороге, будто до этого только места и хватило у нее сил дойти. Ее страшные глаза, источая черноту, кажется, ничего не видели.

Серега неуклюже кинулся к Наталке и, уже падающую, подхватил на руки. Медленно нес к топчану и видел, что подбородок, шея и грудь Наталки в багровых синяках.

Сердобольно запричитала у печки мать Сереги — Харитина, взволнованно прокашлялся в кулак Кузьма, сидевший на лежанке.

Наталка встала с топчана и облокотилась на стол. Подняла голову и посмотрела на Серегу кричащим от душевной боли взглядом, будто молила о помощи или пощаде.

— Самогонки… — прошептали ее запекшиеся губы.

Харитина с испугом и изумлением поставила на стол литровую бутылку с самогоном-первачом, достала из печи картошку и тушеную капусту. Наталка залпом выпила полстакана мутной жидкости, закашлялась, затем обвела всех чуть просветленными глазами и как-то по-детски, с гримасой плача на лице, сказала:

— Не спрашивайте… Ни о чем не спрашивайте, умоляю. — И снова потянулась за стаканом.

Серега пил в этот вечер смертно. В его ушах неумолчно звучали стонущие слова Наталки: «Ни о чем не спрашивайте, умоляю». А ему хотелось спрашивать, хотелось схватить Наталку за косы, поволочь по хате и выспрашивать, выспрашивать… Зачем она сказала эти слова, за которыми таилось, видать, такое, что не было у него сил поднять глаза на мать и на отца? И он не выдержал: тяжко зарыдал, завыл по волчьи, не стесняясь своих слез, своего страшного звериного голоса.

Наталка, сидевшая рядом, испуганно отшатнулась от взвывшего Сереги, некоторое время не сводила расширенных глаз со склонившейся над столом вздрагивающей рудой головы. В темных глазищах девушки плавились ужас и боль. Потом что-то надломилось во взгляде Наталки. Глаза ее подернулись теплой поволокой, и она, положив руку на плечо Сереги, прислонила свою голову к его голове и тоже заплакала, но тихо, как-то по-домашнему, с покорством судьбе.

В эту ночь Наталка стала женой Сереги.

А через несколько дней полицаи сгоняли кохановчан на площадь к клубу, где беспечно источала запах сосновой смолы виселица с четырьмя петлями. Под виселицей стоял с открытым задним бортом окруженный жандармами грузовик, в кузове которого, к изумлению стекшихся на площадь людей, сидели связанные учитель Прошу, два полицая из районной комендатуры и восемнадцатилетняя Оля — дочь Христи, родная сестра Тодоски Ярчук.

В застывшем воздухе переливалось курлыканье журавлей. Приговоренные к повешению, запрокинув головы, следили за пролетавшими в небе длинношеими птицами, а окаменевшая толпа крестьян напряженно и страждуще смотрела на обреченных.

Стоял в толпе и Серега Лунатик. Он понимал, что письмо его, посланное в полевую жандармерию, без промаха выстрелило по учителю Прошу. Но при чем здесь полицаи? Откуда взялась Оля? В душу закрадывалась тревога. Он начинал понимать, что случилось нечто непредвиденное, страшное. И ничего нельзя исправить, как нельзя возвратить выстреленную пулю.

Серега не отрывал напряженно-испуганных глаз от измученного, с синими подтеками лица Оли. И оттого, что эта девушка была приемной дочерью Степана Григоренко, который партизанит где-то в забугских лесах, тревога Сереги начала переходить в жаркий ужас, от которого ноги наливались непосильной тяжестью, а в груди стала шириться холодная, ноющая пустота.

Оля действительно пришла в Кохановку из партизанского отряда, чтобы на явочной квартире — в заброшенном, прильнувшем к лесу домике учителя Ивана Никитича Кулиды — встретиться с подпольщиками.

Здесь в глухую ночь ее дожидались два верных, хотя и одетых в полицейскую форму, товарища. Они и сообщили ей, что совсем рядом, в подземелье, куда можно спустить лестницу через замаскированный вход в погребе, хоронятся ее мать и братишка Иваньо. Оля должна проводить их в надежное место за Бугом, ибо немцы пронюхали, что Христя — жена партизанского командира Степана Григоренко, и уже готовились арестовать ее.

Сердце Оли покатилось от услышанного, и она, испуганная, взволнованная, попросила скорее проводить ее к матери и брату. И в эту минуту в домик учителя вломились жандармы и полицаи.

Начался обыск. В погребе нашли кованную железом скрыню, о которой говорилось в полученном жандармерией анонимном письме, изъяли из нее школьное знамя, портреты Ленина и Сталина, переворошили запретные книги. А потом, оставив в домике засаду, повезли арестованных в Воронцовку.

А в небе курлыкали вольные журавли. Иван Никитич со смертной тоской глядел им вслед и думал о том, кто поможет Христе и Иваньо выбраться из подземелья. Ведь ни одна живая душа, кроме них, сидящих на этом четырехколесном эшафоте, не знает о тайном убежище. Может, Христа и Иваньо догадаются кричать в трубу, которой Иван Никитич прошил толщу земли для доступа воздуха в бункер, а верхний конец прикрыл хворостом, приготовленным на дрова? Но кто их услышит?

Об этом же смятенно думала Оля. Среди множества бледно-каменных лиц с глазами, налитыми страхом и болью, она стала высматривать сестру Тосю. Шепнуть бы ей словечко, и тогда не так страшно Оле умирать. Но при жандармах и полицаях ничего не шепнешь. Да и Тосю она не может разглядеть. Не знала Оля, что добрые люди успели перехватить Тодоску в череде людей, робко бредшей на площадь, и незаметно увести ее в одну из хат, чтобы не видела она смерти родной сестры да не навлекла плачем на себя и на село новой беды.