После супа батальонные воспоминания Ноздрева сменились более мирными рассказами о заграничных путешествиях.
— Вы бывали в Швейцарии? Паршивая страна отельщиков. И наживаются они на нашем брате, путешественнике! Кормят всякой залежавшейся дрянью. Я, знаете, как-то заметил, что к десерту никогда не подают свежих бисквит, и решил сделать опыт: незаметно брал бисквиты из вазы, надписывал на нижней стороне мою фамилию и клал обратно. И, представьте себе, остановился я как-то в Интерлакене, в лучшем отеле. Подают бисквиты к мороженому. И вдруг на одном бисквите вижу свою фамилию, которую надписал в Цюрихе полгода назад! Так всякая заваль у них из города в город, из отеля в отель путешествует, пока мы ее не слопаем… Да, народец, можно сказать, торгаши. Нам с нашей широкой натурой трудно с ними ужиться.
Ноздрев выпил залпом стакан вина и продолжал:
— Вот какой со мной раз случай был: подъезжаю как-то в Лозанне к своему отелю на извозчике и даю швейцару два франка, чтобы с ним рассчитаться. Швейцар потребовал еще франк. Что мне франк?! А только обидно стало: я знал, что такса — два, а не три франка, и не хотелось поощрять мошенника. Сказал ему, что больше не дам. А он мне грубостью какой-то ответил. Тут уж я не стерпел и съездил ему по морде. Время было обеденное, и я прямо из передней сел за табльдот и рассказываю соседям о случившемся. А нужно вам сказать, что рядом со мной сидел товарищ президента швейцарской республики. Противная толстая и самоуверенная рожа. Выслушал он мой рассказ и говорит: «Вы, очевидно, мосье, думаете, что в Швейцарии людей можно так же бить, как у вас в России. Но вы ошибаетесь. Это вам даром не пройдет».
— А что же мне за это будет?
— Попадете под суд.
— А к чему меня могут присудить?
— Да заставят заплатить штраф франков двадцать.
— А скажите, — спросил я его, — ведь у вас в Швейцарии все равноправны?
— Конечно.
— Значит, кого ни ударить — мужика или сановника — одно наказание.
— Само собой разумеется.
Тут я вынул из кармана золотой, положил перед ним на стол и, размахнувшись, хлясть его по самодовольной физиономии.
— Вот тебе, — говорю, — двадцать франков, подавись ими в своей свободной республике!..
Розовая горничная в чистом белом переднике уже подавала малину с чудными густыми сливками, а он все говорил без умолку. Под влиянием выпитых водки и вина его беседа приняла интимно-откровенный характер, нисколько, впрочем, не ограничивший полета его пылкой фантазии.
— Вот, дорогой мой, — говорил он, протягивая мне ящик дорогих гаванских сигар, — видите вы меня теперь в достатке, а еще недавно совсем было погиб. Дошло до того, что в Петербурге на Калашниковской набережной мешки таскал. Это я-то, дворянин, гвардейский афцер! В ночлежках жил… Всего повидал… А вот выскочил и сигары гаванские с вами раскуриваю… И куда меня только не носило! В Сахаре был, на львов охотился. А потом прямо на Мурманск угодил. Промыслы рыбные изучал, книжку целую о Мурманске написал. Хорошая книжка. Если бы под своей фамилией выпустил — известность приобрел бы. Да не пришлось. В ту пору это было, когда о хлебе насущном помышлял. Вот один рыбопромышленник и предложил мне, чтобы я изучил промыслы и описал их, только под его фамилией. Что же, пришлось согласиться. Деньги до зареза нужны были…
Говорил Ноздрев гладко, выразительно и даже талантливо, так что, несмотря на полную неправдоподобность его рассказов, слушать их было занимательно, и наша дружеская беседа, как говорится, затянулась до позднего вечера.
А на следующее утро, когда мы занялись делом и мне с его слов пришлось составлять описание его имения, я оказался в непривычном для себя положении: я привык, что не только крестьяне, но и большинство помещиков стремились прибедняться в своих показаниях. Ноздрев же в этом отношении оказался исключением. Он органически мог врать лишь в сторону преувеличения. Оказалось, что имение у него образцовое и ведется по всем правилам агрономической науки и техники. На меня сыпались невероятные цифры урожаев, укосов, удоев, и все это было настолько фантастично, что не давало никакого подхода к реальности…
Трудно мне было вырваться из гостеприимных объятий радушного хозяина, но в конце концов он меня отпустил, взяв обещание, что я скоро его опять навещу.
Больше я уже никогда не встречался с Кушелевым-Ноздревым. Но через несколько лет в газетах его фамилия мелькала среди ораторов съезда объединенного дворянства. Речи его были правее всякого здравого смысла, но наверное производили впечатление на специфическую аудиторию. Все-таки это был человек талантливый.
О дальнейшей трагической судьбе этого человека я узнал уже много позже появления в прессе моих о нем воспоминаний. В 1918 году в его имение нагрянула вооруженная толпа. Старика вывели в парк, поставили перед вырытой ямой и расстреляли. Говорят, что он не захотел, чтобы ему завязали глаза. Стоял, высоко и гордо подняв голову, и спокойно ожидал смерти.
В начале девятисотых годов русское правительство предприняло большие работы по осушению огромной болотистой равнины, расположенной в северо-западной части Холмского уезда Псковской губернии и в юго-западной части Старорусского уезда Новгородской губернии. Но в 1898 году, когда я в качестве земского статистика посетил эти места, план их осушения еще разрабатывался в Петербурге и болота имели свой первобытный вид.
Мне не приходилось бывать в северной тундре, но, судя по ее описаниям, холмские болота представляли собой нечто вроде кусочка тундры, капризом природы перенесенного на двадцать градусов южнее тех мест, где ей полагается находиться.
Среди этой тундры, должно быть, некогда сплошь покрытой водой, сохранились два озера, Цевло и Полисто, а на сухих островках между болотами разбросано было десятка два деревень, которые и подлежали статистическому описанию. Самая крупная деревня этого района, Ратча, находилась по прямому направлению от города Холма верстах в тридцати, но ехать туда приходилось объездом на лошадях около ста тридцати верст.
До сих пор с ужасом вспоминаю последние тридцать верст этой дороги, уже посреди болот. Тридцать верст в безрессорном тарантасе по гати, т. е. по бревнам и сучьям, набросанным на болото поперек дороги!
Было жарко. Комары вились вокруг меня целыми стаями и немилосердно кусали. Лошади шли шагом, с трудом везя тарантас, колеса которого перескакивали с одного бревна на другое, а порой увязали в размоинах. Трясло невыносимо. Я пытался идти пешком, но ноги скользили по бревнам, путались в сучьях, и, пройдя какую-нибудь версту, я так уставал, что снова, изнеможденный, валился в тарантас и предоставлял свое усталое тело мукам безнадежно угнетающей тряски. А кругом безотрадно однообразная и унылая природа: бесконечно расстилающееся болото, покрытое розовым мхом, среди которого кое-где торчали врассыпную маленькие сосенки — «седушки», старые карлики ростом в 2–3 аршина. Местами исчезали и уродливые сосенки, открывая горизонт, где в дымке дрожащих туманов голубое небо сливалось с розовою гладью мхов.
Поздно вечером подъехал я к полистово-ратчинскому волостному правлению и был встречен молодым угреватым писарем с пленяющим деревенских красавиц коком взбитых волос на голове. Угощая меня ужином, казавшимся необыкновенно вкусным после путешествия по гати, он доказывал мне, что дальше ехать незачем.
— Будьте покойны, всю волость сгоню сюда. Народ у нас послушный. А я здесь царь и бог, — говорил он гордо, покручивая белесые усики. — Старшина — мужик неграмотный, а земский и становой в наши болота носа не кажут. Вот и распоряжаюсь, с позволения сказать, как самодержец, что прикажу — будет исполнено. Да и где же вам по болотам трепаться. Совсем замучаетесь. А кроме того, откровенно сказать, у нас здесь не все благополучно: сыпной тиф, много народа повымерло.
Я все же не сдался на увещания писаря и на следующий день мы с моим сотрудником, студентом Иорданским, провожаемые любопытной толпой крестьян, уселись в плоскодонный досчаник и поплыли по гладкой поверхности озера Полисто.