— А вы откуда к нам приехали, из Пскова?
— Да, из Пскова.
— Вы там служите?
— Да.
— А скажите, вы наверное с университетским образованием?
— Да, я был в университете.
— Это сейчас видно по вашему деликатному обхождению.
В это время из-за ширмы вышел Сергей Петрович, одетый в старый потертый сюртук.
— Братец, Сергей Петрович, — обратилась к нему сестра, — знаешь, они университет окончили. Я еще раньше догадалась, чем они сказали.
— А, очень приятно, — прохрипел братец, — вы какой университет окончили?
— Петербургский.
— Ну, стало быть, мы коллеги, я тоже петербургского университета, только давно кончил, в 1857 году.
По его «обращению», хотя и «деликатному», это было мало заметно. Я приступил к работе, с трудом очистив себе место за столом.
Добывать сведения у Плюшкина (а передо мной был Плюшкин, самый подлинный) о его имении было истинным мучением. По его словам, все его имение состояло сплошь из моховых болот. Удобной земли — самая малость. На мое счастье, он не вел самостоятельного хозяйства, а всю землю по частям сдавал соседним деревням. Благодаря этому я приехал к нему уже с полным почти описанием имения со слов арендаторов и мог исправлять его показания.
Наконец работа была окончена, и мы направились пить чай в соседнюю комнату, где Анна Петровна уже расставляла на столе стаканы. Мы с хозяином разместились на старом диване.
Вошла тощая грязная баба с самоваром. Но что это был за самовар! Нечищеный, густо засиженный мухами и покрытый медной зеленью. Кроме того, он когда-то распаялся и был спаян домашними средствами совершенно криво. Поэтому, поставленный грязной женщиной на стол, имел вид пьяного, теряющего равновесие.
Любительница университетского образования налила нам жидкий и отдававший веником чай, много раз слитый. Это было бы, впрочем, с полбеды. Хуже всего было то, что она не позаботилась предварительно вымыть стаканы, покрытые застарелой грязью. По всему было видно, что брат и сестра разрешали себе пить чай только в исключительных случаях, с почетными гостями.
Чувствуя себя виновником этого торжественного чаепития, я заставлял себя пить чай из ужасного стакана, хотя судорога омерзения сжимала мне горло…
За чаем старик разговорился. Как и следовало ожидать от Плюшкина, он начал с жалоб на плохое поступление арендной платы от мужиков и на тяжесть налогов.
— Уж я и не знаю, до чего скоро дойдет, — говорил он, — скоро все, что получаю, придется отдавать земству. Помилуйте, разве так можно! Совсем нас разоряют. А если бы вы знали, как с мужиков теперь трудно деньги получать, просто беда. Своего хозяйства мы с сестрой уже вести не можем — стары и слабы стали, — волей-неволей приходится землю в аренду сдавать. И вот извольте с них деньги собирать! Народ стал грубый, невежливый. А главное, религию забыл… Тут вот рядом есть погост, где возле церкви покоится прах моих покойных родителей. Так я, знаете, вот уже несколько лет прошу мужиков, чтобы они исправили ограду, а они и думать об этом не хотят. Совсем о благолепии храма не радеют… Вы, впрочем, может быть, тоже не религиозны, как и вообще ваше поколение? А я, знаете, строго придерживаюсь религии отцов…
И он стал пространно рассказывать, как не пропускает ни одной службы, соблюдает посты и пр. Казалось, что из всех человеческих чувств в этом старике не осталось ничего, кроме скупости и любви ко всему церковному. Впрочем, при конфликте этих чувств скупость одерживала победу, как, например, в истории с могилами предков.
Время стало клониться к вечеру и, не желая оставаться на ночь в этом грязном доме, я распростился с Плюшкиным и его сестрой и поехал искать ночлега в ближайшую деревню. Впрочем, брат с сестрой и не уговаривали меня остаться.
— Ну что, хорош барин? — улыбаясь, спросил меня ямщик, когда мы выезжали из ворот мертвой плюшкинской усадьбы.
— Да, я таких никогда не видал.
— А знаете, мне кухарка ихняя сказывала, — они это только для вас самовар поставили. Сами чая никогда не пьют…
Мы снова спустились с пригорка и переехали полотно строившейся железной дороги. Плюшкин и железная дорога! Может ли быть более нелепое сочетание!..
Через несколько дней я передавал свои впечатления одному из местных помещиков.
— Знаете, — сказал я ему, — я нашел в вашем уезде настоящего Плюшкина.
— А, вы нашего Лошакова так называете? Да, удивительный субъект, скупердяй и ханжа, каких не сыщешь. Мы с ним в родстве, но никогда друг у друга не бываем. Впрочем, в прошлом году он у меня был. И знаете, из-за чего он ко мне приехал? Из-за пятачка. Хотите, расскажу, как это было? Нужно вам сказать, что через мое имение проходит дорога, ведущая в соседний уезд, в котором у Лошакова есть тоже имение. Дорога прерывается рекой, через которую ходит паром. Право держать паром через реку арендует у меня один мужик, который и взимает с проезжающих по пятачку от лошади за перевоз. Вот однажды, едучи в свое имение, Лошаков переправлялся на пароме через реку, но решительно отказался платить паромщику установленный пятачок. Паромщик вступился за свои права, и они пришли ко мне за разрешением их спора. «Помилуйте, — говорил мне Лошаков, — я, местный дворянин, должен платить за проезд на пароме! Укажите мне такой закон. Этого не может быть». Старик ужасно разволновался, и я поспешил его успокоить, сам отдав пятачок паромщику. Он сразу повеселел и, уходя, осведомился, верно ли, что через несколько дней в нашей церкви престольный праздник. «Видите ли, — заявил он, — это день поминовения моей покойной матушки. Так я хотел приехать сюда и заказать, чтобы ее помянули». Суть дела заключалась в том, что в своей церкви в этот день ему пришлось бы заказать специальную панихиду, а это по меньшей мере полтинник стоит. Здесь же поминовение во время обедни обойдется в пятак или гривенник, Так вот для сохранения сорока копеек он решил ехать за тридцать верст поминать родителей. Такой, пожалуй, и Плюшкину несколько очков вперед даст.
Конечно, это был не тот Ноздрев, которого изображал Гоголь, а Ноздрев конца девятнадцатого века. Звали его — Василий Лукич Кушелев. Он жил на юге Холмского уезда, в своем имении Волок, которое было заложено и перезаложено и должно было быть продано с молотка, если бы женитьба на богатой купчихе не вывела его владельца из затруднительного положения.
Это был высокий, красивый мужчина лет около пятидесяти, с большой, окладистой, черной с проседью бородой. Одет был «по-помещичьи»: в синюю, тонкого сукна поддевку поверх белой вышитой рубашки навыпуск. Легкая чесучевая фуражка, высокие сапоги и нагайка, пристегнутая к поясу, дополняли живописность костюма.
Встретив меня на крыльце своего старого уютного дома, он сразу огорошил меня неожиданным вопросом:
— Скажите, вы дворянин? Впрочем, и так вижу, что дворянин. Рыбак рыбака видит издалека, — продолжал он, не дождавшись моего ответа. — Дворянина всегда рад принять. Гостеприимство — это наша дворянская черта. Я, знаете, как-то путешествовал по России на своей тройке. Ездил из усадьбы в усадьбу по незнакомым людям. И везде был принят прямо как родной: поили и кормили до отвала, пикники устраивали, за барышнями ухаживал. Очаровательно провел время. Вот и вы живите у меня, сколько хотите, неделю, месяц, сколько понравится. Не стесняйтесь.
Я хотел приступить к описанию имения, но он решительно запротестовал:
— Завтра с раннего утра буду к вашим услугам, а сегодня вам отдохнуть нужно.
И вот я, умывшись с дороги, сел за стол, уставленный водками и закусками, и повел с хозяином дружескую беседу. Впрочем, это была не беседа, а непрерывный монолог радушного Ноздрева.
Чего-чего он мне не нарассказал. Фантазия его была безбрежна, но одна тема повторялась в разных вариациях: кого-нибудь он непременно бил.
— Был я молодым гвардейским офицером (он произносил «афцером») во время турецкой войны, — рассказывал Ноздрев, — служил в штабе Скобелева. Вот как-то Скобелев призывает меня и говорит: «На нас наступает армия Османа-паши, и нужно во что бы то ни стало ее задержать, пока не подойдут наши резервы. Ну, так вот, братец, возлагаю эту миссию на тебя и даю в твое распоряжение сотню казаков». Ослушаться приказа Скобелева невозможно, а у самого кошки скребут на сердце. Как же я с сотней казаков целую армию задержу!.. Въехал я с сотней казаков на пригорок, спешил их и велел лечь. И только мы эту позицию заняли, уж на горизонте показалась армия Османа-паши. — Ну, говорю, братцы, стрелять у меня без промаха, чтобы каждым выстрелом одного турка класть. Командую — пли! А сам смотрю в бинокль, валятся ли турки. Чуть замечу, что какой-нибудь казак промахнулся, подхожу и со всей силы его нагайкой. Пли! — нагайка, пли! — нагайка… И что же вы думаете, добился того, что без промаху стрелять стали: как скомандую — пли, так ровно сто турок из рядов выбывает. Целый час продержались, а там, слава Богу, наши подошли и турок прогнали. После сражения все казаки меня обступили. Ну, думаю, плохо дело. На войне всяко бывает. Прикончат, а после скажут, что, мол, выбыл из строя. А ведь я их основательно нагайкой колошматил… И вдруг подхватывают меня на руки и давай качать: «Спасибо, ваше высокородие, что научили!» Хороший народ, а только драть нужно. Без этого никак нельзя…