Когда через несколько лет я принимал участие в кадетской партии и в комиссии I Государственной Думы в разработке земельной реформы, я часто вспоминал псковских крестьян, земельные мечты которых, связанные с представлением не только об общей справедливости, но и о их неотъемлемом праве на помещичьи земли, казались им столь просто осуществимыми.
Все лето, с мая по октябрь, мы проводили на статистических исследованиях, а по зимам жили во Пскове и обрабатывали собранные материалы.
Знакомых во Пскове у меня было мало, и я почти исключительно вращался в кругу статистиков, к которому примкнуло два-три человека из местной интеллигенции. Некоторые из них были людьми крупными и оригинальными, другие — шаблонными, но все были типичны для своего времени. Поэтому я хочу о некоторых из них, кроме Н. М. Кислякова, о котором уже выше говорилось, сказать несколько слов.
П. А. Блинов был товарищем Н. М. Кислякова по нижегородской учительской семинарии и его ближайшим другом. С юности он воспринял народнические идеи, но кристаллическая честность и прямота натуры мешали ему заниматься подпольной революционной деятельностью, неизбежно связанной с обманом. Поэтому он сознательно устранился от политики и, кроме статистики, интересовался преимущественно делами народного образования, принимая деятельное участие в разных просветительных обществах. Лет на 10 старше меня, он был старым холостяком с устоявшимися привычками, которые педантически сохранял. Потребности имел самые ограниченные. Все его имущество помещалось в небольшом ящике, который путешествовал с ним повсюду, но в комнате его всегда было чисто и опрятно, ботинки всегда вычищены, а серый пиджак весьма почтенного возраста на нем казался много моложе своих лет. Сурового и нелюдимого Блинова товарищи уважали, но несколько побаивались, и редко кто сходился с ним близко. Да и он не стремился к интимности, ибо был крайне чуток ко всякой неискренности и строго относился к человеческим слабостям. Мне, впрочем, посчастливилось ближе сойтись с этим угрюмо-молчаливым человеком. Он жил рядом со мной и часто заходил к нам. Редко мы с ним разговаривали, но он как-то сразу сумел внушить симпатию моим маленьким дочкам, которые доверчиво рассаживались у него на коленях. Тогда его угрюмое лицо преображалось, а иногда во время игры с детьми его тучное тело колыхалось от веселого смеха, а из-под рыжих усов весело сверкали ровные белые зубы.
Вскоре после моего отъезда из Пскова в псковском бюро разразился очередной «конфликт», в котором принципиальный Блинов оказался противником своего старого друга Н. М. Кислякова. Блинов очень тяжело переживал размолвку с другом, но, упрямый и прямолинейный, уступить не хотел. Уйдя из Пскова, он поступил в мое орловское бюро, а когда я был выбран членом таврической губернской земской управы, то пригласил его заведовать там отделом народного образования. Девять лет совместной работы нас очень сблизили. Перед революцией 1905 года П. А. Блинов тяжело заболел. Я каждый день навещал его сначала на дому, а потом в больнице. Умер он как раз в разгар октябрьских революционных событий, совершенно одинокий, ибо, закрутившись в этих событиях, даже я, единственный близкий ему человек, о нем забыл…
Совершенно непохожим на Блинова был другой мой псковский приятель, Н. Ф. Лопатин. Происходил он из купеческой семьи и унаследовал от родителей солидный капитал. Исключенный за политическую неблагонадежность из Петровской академии, он уехал учиться в Берлин, но и там умудрился попасть в тюрьму из-за какой-то политической истории. Человек очень умный и даровитый, убежденный социал-демократ, он стал земским статистиком исключительно из интереса к народной жизни. Он имел все данные, чтобы выдвинуться в первые ряды русской интеллигенции, но этому мешала какая-то присущая ему внутренняя раздвоенность. Он весь был соткан из непримиримых противоречий, его терзавших. Сознавая свои крупные дарования, он с упорством маньяка себя принижал, страстный и властный по натуре, заставлял себя быть кротким и даже сладким, склонный к мистике — тренировал себя в стопроцентном материализме. В семье его были сумасшедшие и алкоголики, и, ощущая в своей натуре психическую неуравновешенность, он силою воли постоянно держал себя в узде. Но иногда тихий и скромный Н. Ф. терял власть над своей бурной натурой. И в припадках злобы и бешенства он становился страшен. Редко я встречал среди революционеров людей, до такой степени, как он, преисполненных органической ненависти к господствующим классам — дворянству и буржуазии, но по натуре он все же оставался купцом-самодуром. И во время статистических исследований никто из нас не позволял себе так резко и начальственно-грубо держать себя с крестьянами. Это тоже были порывы его натуры, которых он стыдился. Уехав из Пскова, я редко встречался с этим странным человеком. Слышал, что он играл в местной жизни крупную роль во время революции 1905 года и в разгаре ее умер. Псковские революционеры устроили ему торжественные похороны под красными флагами…
Как фамилия, так и красивое лицо А. М. Стопани, напоминавшее апостола с картины итальянского художника эпохи Возрождения, свидетельствовали об его южном происхождении. Но живости и легкости ума он не унаследовал от своих предков. Он был тяжелодумом, трудно усваивавшим новые мысли, но, раз усвоивши их, упрямо их сохранял и отстаивал даже против очевидности. Усвоив учение Маркса, он стал типичным марксистом-сектантом, ограниченным и узким. Свои идеи он упорно защищал, как в частных беседах, так и на собраниях, и говорил длинно, мудрено, путанно и нудно. Слушать его речи было истинным мучением, да, впрочем, никто их и не слушал…
От марксистских сектантов, по большей части сухих и черствых, Стопани отличался исключительной душевной мягкостью и добротой, соединенной с какой-то детской чистотой и наивностью. Был он хорошим семьянином, обожал свою жену и детей, хворых, худосочных и писклявых, которых, работая с утра до вечера, нянчил по ночам. Я очень полюбил этого недалекого марксиста с нежной душой и всегда был рад встречаться с ним, когда судьба нас разделила и он получил место статистика в Баку в синдикате нефтепромышленников.
Последняя встреча наша, однако, была недружелюбной. Когда во время революции 1917 года он был в Петербурге и по старой памяти зашел ко мне, мы оказались заклятыми врагами, ибо он состоял в партии большевиков. Свидание наше было кратко. Он понял, что между нами не может быть дружеских отношений, и поторопился уйти. Я его не удерживал… У большевиков Стопани не пользовался большим влиянием, — говорят, что Ленин называл его «наша итальянская дура», — но все-таки, в качестве заслуженного партийца, занимал довольно высокий пост и жил в Кремле среди большевистских сановников. Как этот человек с нежной детской душой, притом несомненно честный и порядочный, мог мириться с кровавым коммунистическим режимом — остается для меня загадкой. Даже кличка, данная ему Лениным, недостаточно эту загадку объясняет. Но для таких случаев существует ничего не объясняющая и все объясняющая пословица — «чужая душа — потемки». Недавно я узнал о смерти Стопани на его коммунистическом посту.
Чрезвычайно интересную фигуру представлял мой пятый псковский приятель, В. В. Бартенев. Знал я его еще студентом. Он был одним из первых русских марксистов еще ранее основания социал-демократической партии и до появления в Петербурге плеяды молодых марксистских вождей с П. Б. Струве во главе. В университете он славился как организатор студенческих кружков самообразования, в которых выступал с рефератами на самые разнообразные темы — по истории, социологии, литературе, философии, естественным наукам и т. д., ибо был широко, хотя и довольно поверхностно образованным юношей. Если бы какому-нибудь актеру пришлось изображать на сцене революционера 70-х или 80-х годов, он мог бы с успехом загримироваться под Бартенева. В университетском коридоре его лицо и фигура невольно обращали на себя внимание. Высокий, тощий, со впалой грудью и падающей на лоб прядью черных волос, с суровым взглядом близоруких глаз, мрачно смотревших через дымчатое пенснэ, он вечно вел полушепотом таинственные разговоры, затаскивая своих собеседников в темные углы и держа их за пуговицы сюртуков. Достаточно было взглянуть на него, чтобы безошибочно причислить к «нигилистам». Товарищи шутя говорили, что у Бартенева печать проклятия на челе. Но когда его смуглое лицо озарялось мягкой, почти детской улыбкой, можно было понять, что за суровой его внешностью скрывается чудеснейшее доброе сердце. На четвертом курсе университета В. В. Бартенев был арестован и сослан на пять лет в Обдорск за то, что, как он сам мне рассказывал, читал на берегу Невы, под опрокинутой лодкой, изложение теории Маркса двум рабочим, из которых один был провокатором. В Обдорске он тоже нашел учеников в лице местного исправника, священника и двух рыбопромышленников, которым читал рефераты о теории Дарвина, о законах социального прогресса, о французской революции и т. д. Рефераты эти чередовались с выпивками, во время которых пьяный исправник, обнимая своего поднадзорного, пел с ним революционные песни.