Изменить стиль страницы

Прибежала Стеша, задохшаяся, бледная.

— Скрылась от своего. Опять нализался.

Узнав об их затее, оживилась, потребовала наряда и для себя.

Иван посмотрел на нее с восхищением: выданная замуж насильно за пьяницу, она не опустилась, не озлобилась.

— Надо так, чтобы не узнали, — весело говорила Стеша. — Голоса менять! Пищать, а не говорить.

Через полчаса никого нельзя было узнать. Наряженные в вывороченные шубы, опоясанные цветной широкой тесьмой, все, даже женщины, с бородами, с измазанными лицами.

На улице навстречу ряженым попался Немцов, поймал Стешу, вывалял ее в снегу. Та, оберегая бороду, кричала:

— Оставь, Сенька!

Потом вдруг оробела, протянула руки к Семену, собираясь что-то сказать и не решаясь.

Семен прошептал, дыша прерывисто и громко:

— Подождите меня… лицо сажей намажу. Шубу выворочу, догоню.

Ватага в шесть человек ввалилась в первый дом от школы.

— Ряженые! Бабы, не спите, — кричала с печи старая женщина.

Выскочили из горенки две молодушки, с полатей опустил голову парень. Федосья била в сковородку, Евмений по кругу водил на веревке «медведя», пел басом:

Как по речке, как по быстрой,
Становой-то едет пристав,
А за ним — письмоводитель,
Страшный вор и грабитель…
Горе мам, горюшко, великое горюшко!

«Медведь» неуклюже топтался под песню, «грыз» веревку, несколько раз перевернулся через голову и снова принимался топтаться на месте, рычал. Порой Иван дергал шнурком, протянутым под рукавом, и тогда пасть «медведя» открывалась и снова закрывалась, щелкая.

Парень хохотал, молодки хлопали руками.

— Ай же! Про писаря-то верно! Еще бы про перышко, что за ухом таскает.

— Хорошо! Так их!

Хор получился слаженный, сильный.

В каждой избе ряженые пели и танцевали, «медведь» топтался, вырывался, рыча, пытался обнять женщин, а то принимался плясать вприсядку. Дети визжали, дразнили его. Восторгам, взвизгиваниям не было конца, когда Евмений просил «медведя»:

— Мишенька, сосчитай до пяти! — и тот топал мохнатой ногой пять раз.

— Он у меня ученый: и петь умеет, и стихи говорит… — хвастался Евмений. — Ну-ка, Мишка, скажи нам, чем же Русь славна?

«Медведь» прорычал:

Несчастьем, жизнью колкою,
Романовым Николкою,
Развратницами Сашками,
Расшитыми рубашками,
Полнейшею разрухою
И царскою сивухою.

— Верно! Еще Удавушкой-свинухою! — выкрикнул взъерошенный старик, сидевший на лавке, в восторге хлопая себя по колену.

Молодая корявая женщина прикрикнула на него:

— Помолчи, тятенька! Может, они выведывать пришли? А ну-ка, вы, уходите с добром! Идите-ка!

…Свободного времени у Ивана было все меньше. По вечерам он устраивал в школе читки Некрасова, Успенского, Толстого.

Все больше приходило на них людей.

Аглая Петровна как-то сдержанно спросила:

— Куда вы хотите вести фоминских крестьян?

Иван удивленно развел руками:

— Я вас не понимаю.

— Зато я давно поняла, что вы такое, господин Малышев. Вы говорите крестьянам о несправедливости и зовете к борьбе. Вам нужно, чтобы все блага земные были разделены поровну. Зачем вы смущаете народ? Мы здесь жили дружно. Никаких противоречий между людьми у нас не было.

— А с Удавом тоже дружно жили? — спросил Иван.

Не отвечая ему, Аглая Петровна продолжала:

— Будет время, крестьяне сами соберутся в общины. Но не нужно никакого уравнивания. Вас губит, что вы делите людей на классы. Ну какие в деревне классы?

— Вы заблуждаетесь, Аглая Петровна. Ваши мысли — это мысли эсеров. Это вас здорово далеко заведет.

Аглая Петровна вспыхнула и посмотрела на него злыми глазами.

Иван после этого разговора потерял интерес к своей начальнице, но стал осторожен.

«Ошибаюсь я в людях, — вывел он. — Ведь мне вначале показалось, что она знает жизнь. Всех уравняла: нет ни кулаков, ни Удава, ни писаря, нет и бедноты».

Читки в школе он не прекратил. На них приходила и Аглая Петровна, слушала, молчала.

«Надувает зоб, эсерка», — думал Иван и торопился скорей рассказать крестьянам все, что знал о партии эсеров, насторожить их.

Вот и фоминский священник появился на уроках Малышева. Седобородый, костлявый, в суконной потрепанной рясе, он молча уселся за стол рядом с учителем. Темные, колючие глаза его впивались в лица учеников.

После звонка священник дружелюбно попенял:

— Слухи о тебе, господин учитель, идут дурные: сборища в школе устраиваешь, в храме божьем тебя не видать. В Махнево вот каждое воскресенье зачем-то таскаешься. Ты еще — вьюнош. Наставить тебя некому. Приходи в церковь, успокой Аглаю Петровну… И ко мне в дом милости прошу, вот завтра, после обедни, и приходи. У меня в доме женское общество найдется.

Иван слушал, полузакрыв глаза. Вспомнилось Верхотурье, храмы, испуганные глаза богомолок.

Он поблагодарил, избегая прямого отказа, но ни в церковь, ни в дом попа на другой день не пошел. Хотелось побыть одному. Иван с утра направился к реке.

Дома́ заиндевели. Мороз клубился туманом. Солнце искрами рассеялось по сугробам. На снег больно смотреть — сверкал. Следы птиц на нем, как строчки. Но и те оборвались, словно птицы зарылись в теплый снег. Кедры, скованные стужей, потрескивали. Ветки берез синели, как серебряные, и ветер не мог их пошевелить.

Кругом — ни души, кроме мужика с висячим носом, который шел следом за Иваном, да и тот скоро отстал.

На реке Малышева догнали Евмений и Стеша. Сзади бежал Семен Немцов, окликая:

— Степанида Ивановна… Стеша!

Женщина отстала.

До Ивана Михайловича донесся ее дрожащий голос:

— От мужа не уйдешь… Отказываю я тебе, Сеня… Он без меня пропадет, а я, может, его человеком сделаю. Не зови ты меня.

Немцов упрекал ее, сердился:

— Слезы-то твои лукавые…

Евмений то и дело кашлял.

— Тебе лечиться нужно! — сказал Иван.

— Не умру. Я за тебя беспокоюсь. Что-то Реутов стал часто бегать за тобой. Вот мы и вышли на выручку. Поберегись!

— Это тот, с висячим носом?

— Именно, с висячим… — рассмеялся Евмений.

— Я не боюсь. Вот придумал я… Нам нужно посиделки посещать… Там слово-два сказать.

В тот же вечер Иван, Евмений и Семен с гармошкой пошли на посиделки. Навстречу им из дома лилась песня. Ее стонущий мотив был знаком с детства. Когда они вошли, девушки и парни оборвали песню, неловко смолкли. Иван сказал весело:

— Мы на песню, как на огонек, к вам зашли, а вы замолчали.

— Милости просим.

— Лучше вы нам песню скажите, говорят, много их знаете, — раздались в ответ нестройные голоса.

— Хорошо! — согласился Иван. — Я вас научу песне! — и вскинул голову:

Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно…

— Ай, песня хороша!

Немцов, усевшись на лавку, быстро подобрал на гармошке напев. Под его пальцами — ширь, жизнь. Гармонь будоражила, вызывала дрожь в сердце.

У печи стоял такой же станок, как у Кочевых, так же пахло мочалом, весной. Рыжая девушка, сидя на скамье, раздирала широкую полосу мочала на тонкие пряди, развешивала их на шнурок, протянутый от печи к окну. Другая, красивая и строгая, опустила руки и слушала, не отрывая глаз от Ивана. Девушки закраснелись, любуясь им.

В роковом его просторе
Много бед погребено…

И он знал, что песня хороша, и поет он хорошо, и сам он в этот час хорош, и все сегодня ему удается.

Когда Немцов сдвинул меха, долго еще хранилось молчание. Потом враз о чем-то заговорили, зашумели.