Он направился за город, в поля. Его терзала мысль, что позволил себя облапошить. «В бутыли четыре с половиной литра, не меньше, — подсчитывал он, — а в обеих бутылках и двух не наберется. Да еще бутыль досталась ему!»
Он прошагал ровно час. В ближнем селе ударил колокол, напомнив ему о службе божьей. Он заспешил назад и поспел на мессу как раз вовремя. После долгого перерыва в церкви снова гудел отремонтированный орган; за ним сидел старый, полуслепой плотник Меме Гамбароша. Господин Миче предался благостной молитве. На душу его стал нисходить покой. Мысли потекли утешительным током, восстанавливая душевное равновесие. Сперва он подумал о том, что масло ему налито сверху, совсем чистое, а Юрице досталось пусть с небольшим, а все же с осадком. Это незначительное и пусть весьма спорное преимущество развеяло его грусть. А что до бутыли, так ведь это скорее обуза, нежели прибыток — от такого свидетеля лучше отделаться, выбросить его на помойку. И если Юрице досталось чуть больше масла (больше, чем надо по совести и справедливости) — что ж, пускай ест, пускай подавится (жадность к добру не ведет!); сам он держится правила — лучше меньше, да с чистой совестью, по крайней мере никто не позавидует, никто не проклянет. А господь все видит!
Пробиваясь сквозь витражи, в ноги ему падал разноцветный сноп солнечных лучей; жмурясь от яркого света, Миче словно осязаемо вдыхал исходящее от него тепло.
— А мне достались две его бутылки! — возликовал вдруг он. — И не ворованные, как его бутыль. Честные. Он мне их сам дал!
Маленькая радость, зато чистая. Нечаянную прибыль послало ему небо в награду за его христианские мысли, в воздаяние за смиренное приятие несправедливости, словно милость божью, которая нас поддерживает и укрепляет.
Забренчал колокольчик. Он наклонился и, зарывшись лицом в яркий сноп лучей, перекрестился. По спине разливалось тепло, словно на нее снизошла благодать господня.
1950
Перевод И. Макаровской.
ФЛОРЬЯНОВИЧ
Сухопарый господин дремал в полумраке пустого купе и проснулся, только когда металлический стук колес изменил ритм. Он открыл глаза и обнаружил, что поезд подошел к станции. За окном тянулись приземистые станционные постройки; широкие окна, обрамленные красным кирпичом, проплывая мимо вагона, растягивались, словно в гаденькой улыбке или в зевке. Косые, мятущиеся полосы далекого зеленоватого света высоких фонарей торопливо пересекали пол купе, ломались в углу и, карабкаясь по ногам и телу, точно незримые прутья, хлестали его по груди и заспанным глазам. Поезд остановился. Вылез проводник с фонариком в руке и громко объявил о прибытии.
Господин взял лежавший подле него на скамье портфель, не спеша сложил и сунул в карман газету и встал у окна, ожидая, когда выйдут пассажиры. Взгляд его был обращен к городу, раскинувшемуся у подножия холма, на котором возвышалась старая крепость; здесь двадцать пять лет назад начал он свою службу. В гавани дымили два-три маленьких пароходика, а дальше, в открытом море, там, где зашло солнце, еще догорал закат. Пассажиры обходили клумбы с ирисом, окаймленные свежевыкрашенным бордюром, и исчезали в станционном здании. Он подождал, пока попутчики, видно, возвращавшиеся с работы мастеровые, вынесли из вагона свои нескладные чемоданы с инструментами, и вышел на перрон чуть ли не последним.
Он прошел через зал ожидания третьего класса, через который пропускали всех пассажиров. Солдаты, направлявшиеся к месту назначения, расстегнув рубахи и выпростав из башмаков натруженные ноги, устроились на своих ранцах или брошенных на пол шинелях; в ожидании ночных товарных составов они ублажали свои желудки холодными мясными консервами. Крестьянки, повязанные черными платками, с больными младенцами на руках, сидели, притихшие, на скамейках и узлах. В помещении царил дух терпения и кислятины, похожий на запах блевотины с примесью серы, исходящий от плохого домашнего угля.
Зато на улице на него дохнуло ароматом весенних сумерек. Только что зажглись уличные фонари, они отбрасывали небольшие круги жиденького в сером сумраке света. От штабелей еловых досок возле станции шел, сливаясь с теплым вечером, разбуженный весной запах леса.
Город начинался не сразу от станции. По пути ему встречались крестьяне — они шли с поля, погоняя скотину, нагруженную сухой лозой и синими лейками для поливки виноградников. Возле оград и лавчонок сидели сгорбленные старики в жилетах, они обменивались с припозднившимися виноградарями приветствием и ленивым словцом. Сухопарый господин остановился перед большим массивным зданием суда, какие по всему Приморью понастроила Австрия. Возвышаясь над провинциальной округой, оно как бы отстранялось от нее. К его ограде из тесаного камня, с большими каменными шарами по углам, примыкали полуразрушенные низенькие неоштукатуренные ограды. У табачной лавки напротив здания суда сидели женщины; к ним жались разморенные весенним вечером полусонные дети: волоча по пыли ноги и положив отяжелевшие головенки на колени матерям, они время от времени прерывали их болтовню своим бесполезным хныканьем. На близкой станции, пыхтя и отдуваясь, словно разъяренные привидения, маневрировали паровозы: раздавался протяжный и печальный писк, и снова шумное движение машины.
Приезжий стоял, задумчиво глядя на здание суда. Одно окно на фасаде было освещено. Кто может быть в этот час в канцелярии? Вдруг его кольнуло предчувствие, он решился и зашагал к дому.
Тренькнул звонок, когда он отворил дверь и вошел в вестибюль. Откуда-то сбоку послышался ворчливый мужской голос, и появился привратник в расстегнутой рубашке, он что-то дожевывал. Из глубины помещения ударил запах вареных овощей и постного масла: там у маленькой плиты стояла женщина и деревянной ложкой помешивала на сковороде что-то скворчащее. За столом посреди кухни учили уроки лохматый мальчик и девочка в очках, с завязанной полотенцем щекой (видно, болели зубы). Все трое уставились на посетителя в полумраке вестибюля.
— Здравствуйте, Шарич!.. — сказал он привратнику.
— О-о, так это вы, господин советник!.. — обрадовался тот бывшему начальнику и торопливо вытер рот. — Вот не ждали!.. Марица, пришел господин советник Раше…
Женщина отставила сковороду с ложкой, вытерла руки о фартук и поспешила навстречу гостю. Она сердечно пожала его высохшую руку. Дети по-прежнему таращились на него с любопытством.
— Кто в такую пору там, наверху? — спросил Раше, положив конец восторгам встречи.
— Господин советник Флорьянович, он частенько приходит вечером…
— Вот как?..
Выходит, предчувствие его не обмануло.
— Не желаете ли подняться к нему?.. Ежели желаете, я вас провожу…
— Спасибо, не надо, я сам. Он в какой комнате?
— В сорок седьмой, на третьем этаже.
Раше стал не спеша подниматься по каменным ступеням. Звонкое эхо шагов разносилось по пустой лестнице. Ему показалось, что наверху тихо притворили дверь. Приглядываясь к номерам над дверьми, он наконец оказался перед той, которую искал. Постучал. Никто не ответил. Он немного подождал и постучал снова. Опять тишина. Он легонько надавил на ручку. Дверь была заперта. У него было такое ощущение, что за дверью, отделенный от него этой тоненькой деревянной перегородкой, затаив дыхание и дрожа всем телом, стоит человек.
«Значит, мы здесь!..» — сказал он про себя, повернулся и спустился к привратнику.
— Он куда-то вышел, сходите поищите его.
Раше слышал шаги привратника на лестнице и в коридоре, слышал короткий разговор на третьем этаже. Когда он снова поднялся наверх, оба стояли перед комнатой Флорьяновича.
— Пожалуйста, пожалуйста, проходите!.. — пригласил Флорьянович, здороваясь с ним за руку. — Я ненадолго выходил, вот мы и разминулись… Проходите, пожалуйста!..
Лицо его показалось Раше одутловатым и усталым; под глазами набухли темные мешки. Он знал его еще с университета, хотя встречались они редко. Пути их не соединялись и не скрещивались. Целсо Флорьянович был несколькими годами старше его, любил острые ощущения, не чуждался авантюр и развлечений, посещал шикарные рестораны и водил дружбу с богачами; он же питался в столовых и харчевнях, после скудного ужина одиноко бродил по городу в своей черной хламиде, которую ему мать купила «по случаю», когда наследники какого-то каноника распродавали по дешевке ненужные им вещи. Проходя мимо дорогих кафе, он поднимался на цыпочки, чтобы бросить завистливый взгляд через занавеску в сверкающие душные залы. Потом, будучи чиновником, он издали следил за карьерой Флорьяновича, которая казалась ему более завидной, чем его собственная, и незаслуженно удачной. И лишь недавно, когда стал советником апелляционного суда (Флорьянович по-прежнему сидел в окружном), он вдруг почувствовал какое-то запоздалое и — в его-то годы — пресноватое удовлетворение, не приносившее теперь особой радости. Даже сейчас, несмотря на страдальческий вид, Флорьянович казался ему не по годам молодым и хорошо сохранившимся; лицо гладко выбрито, а непокорная прядь, как и прежде, придавала ему молодецкий шик. А он был в заношенном костюме, рукава обтрепались и лоснились на локтях, да еще никак не удавалось привести в порядок три щербатых зуба, из-за чего он шепелявил.