— Ткаченко, вам письмо. Заставила бы плясать, да доктор идет.
Вначале письмо, полученное Ткаченко, показалось непонятным, потом вспомнил: давно он получил такое же письмо и расхохотался. Обращаясь к нему, Павлу Петровичу, некто «X» писал:
«В качестве предостережения считаю своим долгом послать вам некоторые высказывания Антона Павловича Чехова по поводу ложности пути, на который вы встали:
„Вы пишете, что театр влечет к себе, потому что он похож на жизнь… Будто бы? А, по-моему, театр влечет вас и меня, потому что он — один из видов спорта. Где успех или неуспех, там и спорт, там азарт… Главное для меня, конечно, деньги, но интересны и подробности…“
„Я понимаю теперь, почему он так трагически хохочет. Чтобы написать для театра хорошую пьесу, нужно иметь особый талант (можно быть прекрасным беллетристом и в то же время писать сапожнические пьесы); написать же плохую пьесу и потом стараться сделать из нее хорошую, пускаться на всякие фокусы, зачеркивать, переписывать, вставлять монологи, воскрешать умерших, зарывать в могилу живых — для этого нужно иметь талант гораздо больший. Это так же трудно, как купить старые солдатские штаны и стараться во что бы то ни стало сделать из них фрак. Тут не то, что захохочешь трагически, а заржешь лошадью…“
„Беллетристика — покойное и святое дело. Повествовательная форма — это законная жена, а драматическая — эффектная, шумная, наглая и утомительная любовница…“
„Обо мне можете судить по следующей цитате из того же Чехова: „Водка мне противеет с каждым днем, пива я не пью, красного вина не люблю, остается только одно шампанское, которое пить не могу, пока не разбогатею““».
Таинственный «X» — это был Олег Криницкий. В том далеком году это не представляло загадки. Они сообща тогда написали пьесу, которая множество раз переделывалась, но все же была принята к постановке в Принеманском театре. Премьера вызвала много противоречивых оценок, нападок. Действительно, в ту пору было такое состояние, что «тут не то, что захохочешь трагически, но заржешь лошадью». Когда Ткаченко совсем повесил нос, он по почте получил от соавтора вот это послание, и сразу на сердце стало веселее. И не потому, что, мол, не только нам достается, но и великому Чехову приходилось в жизни несладко — некоторые и в этом находят утешение. Павла Петровича обрадовал и приободрил оптимизм соавтора. Надо работать, знать, что труд литератора нелегок, не всегда ему в пути светит солнышко, иногда горизонт заволакивают тучи, может и гроза разразиться. Вот и сейчас Олег вспомнил о друге — письмо прислал, чтобы отвлечь его от мрачных больничных дум.
Где же он раскопал копию письма? Раньше Криницкий не принадлежал к числу людей «обременяющих себя заботой об архивах». Дать прочитать письмо соседу? Наверное скажет, что Чехов «жил в другую историческую эпоху, для нас его высказывания не типичны и не может наш советский писатель ржать лошадью».
— Ну вот, полюбуйся, — не выдержал долгого молчания Герасим Кузьмич, — новые фокусы Криницкого: завел на страницах газеты «Дискуссионный клуб». И напечатал статью какого-то злопыхателя, которому не нравится, как у нас ведется антирелигиозная пропаганда. Критикует не одного-другого лектора, а саму практику ведения этой работы. Чего тут спорить? Не первый год атеизмом занимаемся. А теперь нашелся умник, и все ему не нравится. По какому праву «Заря» предоставила ему свои страницы?
— Герасим, ты никогда не слышал, чтобы человек ржал как лошадь? — спросил Ткаченко.
Герасим Кузьмич не успел ответить на озадачивший его вопрос, как в палату вошла врач. Он тут же состроил на лице болезненную гримасу:
— Доктор, меня всю ночь мучали боли в животе, донимали газы, — и задрал рубашку, обнажив круглый живот.
Ткаченко отвернулся к стене. Остается только заржать лошадью. Ох и горазд же врать этот Герасим! Всю ночь в палате раздавался его разбойничий храп, а сейчас, оказывается, мучался, газы донимали.
— Доктор, когда выпишите? — спросил Павел Петрович.
— Теперь уже скоро.
Едва за врачом закрылась дверь, как Герасим Кузьмич стал выговаривать соседу. Надо вести себя, мол, скромнее, не к чему указывать врачу. Она сама знает, кого и когда выписывать.
— Не бойся, — прервал Ткаченко, — я ей не скажу, что ты спал богатырским сном, что тебя не мучали боли, а меня донимал твой храп.
— Ладно, ладно, — примиряюще улыбнулся Герасим Кузьмич, — не думаешь же ты, что я симулянт. Ты мне лучше скажи, за что Криницкого погнали из Москвы, на чем он погорел? Я так думаю, по доброй воле он не поехал бы в Принеманск. Нет, такая работа, квартира в Москве, поездки в Париж, Лондон… На чем же он все-таки погорел? Вот бы узнать.
— Да, Герасим Кузьмич, с тобой не соскучишься… Давай-ка лучше спать…
Но заснуть не только днем, но и ночью Ткаченко не мог. Не проходило раздражение, донимали беспокойные мысли. Ему казалось, что после того, как ушел на пенсию, он как-то измельчал. Раньше такие, как Герасим Кузьмич, не могли ему надолго испортить настроение. Наоборот, действовали как на быка красное. Звали в бой. А сейчас вместо битвы он занимается словесным препирательством. Болен, стар — в этом могут найти утешение те, кто душевно слаб. Нет, не старость, не болезни виноваты, что он стал таким размазней. Сам отошел от активных дел, смотрит на происходящее со стороны. Повесть писал. Допустим, нужное дело, но можно ее написать и сегодня, и завтра, и через год. Что от этого изменится? Написал несколько статей. Кому конкретно они помогли? Многим! — пытается спорить с собой Ткаченко. — Остро поставил проблемы воспитания рабочих подростков. Статью обсуждали на нескольких заводах. Ну и что? Сам-то он знает, как лучше вести работу с этой молодежью? Какого парня или девушку он своей статьей направил на путь истинный? Нет, фамилий он не назовет. А нужно ли называть конкретные имена и фамилии? Нужно! Иначе можно, как некогда Крутковский, начать говорить вообще о человечестве, людях, народе, забывая о нуждах отдельного человека.
«Нечего заниматься „самоизничтожением“ — решает Павел Петрович. Вот Ланской! Он, небось, спит спокойно. Засыпая знает, что сегодня кому-то помог, а проснется — снова начнет допекать бюрократов».
— К черту интеллигентское самоковыряние, — вслух произносит Ткаченко и поворачивается на другой бок.
— Чего болтаешь? — недовольно бурчит Герасим Кузьмич.
Благие намерения, которые не давали заснуть ночью, можно было начать осуществлять утром. Сразу после того как дежурная сестра измерила температуру, с ведром и щеткой в комнату вошла нянечка. Всегда приветливая, улыбчивая, на этот раз она была мрачной. Даже глубоко надвинутый на глаза платок не скрывал кровоподтеков, появившихся на лице.
Неловко повернувшись, нянечка опрокинула ведро. Вода расплескалась по полу, забрызгала тапочки Герасима Кузьмича, стоявшие возле кровати.
— Черт знает что, — возмутился Герасим Кузьмич, — безобразие.
— Извините, — нянечка всхлипнула и вышла из палаты.
— Ты чего это на нее напал? — спросил Павел Петрович. — Довел женщину до слез. Хоть бы извинился!
— Подумаешь, телячьи нежности…
Герасим Кузьмич демонстративно протер тапочки больничным халатом и, взяв полотенце, отправился умываться. Ткаченко нашел нянечку в коридоре. Она терла тряпкой и без того чистые стекла окон.
— Что с вами стряслось, тетя Маша?
— Со мною ничего не стряслось, только жизни нет…
Павел Петрович услышал от женщины в общем-то банальную историю.
— Муж мой — инвалид войны. Работать не может. Пенсию получает малую. Тяготится своим положением. Вначале все работу искал, которая была бы по душе, а устроиться удалось только в артель инвалидов. Теперь ко всему стал безразличным, пристрастился к водке. Говорит — все там пьют. Нынешней ночью пришел домой пьяный. Стала его стыдить, а он кулаки в ход пустил. Всех переполошил, перед людьми стыдно. А что делать, ума не приложу. Может, к депутату обратиться, из шестой палаты? Он человек сердечный. Многим в беде пособил.