Изменить стиль страницы

Евгения же привела его к себе домой и познакомила с мамой.

Хотя Любовь Павловна, с точки зрения Анатолия, и была женщиной пожилой, почти старой, ей наверняка за сорок, но все еще не утратила привлекательности. Видно, в молодости она была такой же красивой, как и Женя. Это хорошо. А то ведь бывает так: в молодости — небесное создание, а под старость — не приведи бог. В таких случаях мамочки чаще всего и служат предательской визитной карточкой юных дочерей. Страшно думать, что понравившаяся тебе девушка с годами станет такой же мегерой с обвислыми щеками, расплывшейся фигурой, обтянутой яркой тканью. Анатолий терпеть не может молодящихся старух, которые пытаются заменить утраченную привлекательность яркими нарядами, обилием косметических средств. Евгении это не угрожает. Если она пойдет в мать, — а она очень похожа на Любовь Павловну, — то и в старости останется привлекательной, не утратит тех замечательных женских черт, которые так дороги нам в милых лицах матерей и бабушек.

Любовь Павловна, протягивая Анатолию руку, посмотрела на него таким заинтересованным, изучающим взглядом, что он сразу смутился и с неприязнью подумал: влип, попал не на встречу Нового года, а на смотрины. И почувствовал себя как на экзамене — скованным, поглупевшим. Неизвестно почему вспомнил толстого Жениного ухажера. Неужели и Яков Федорович сидел на этом диване и на него смотрела Любовь Павловна вопрошающим взглядом? Возможно, преуспевающий врач казался ей хорошей партией для дочери, которая никак не сдаст экзамены в медицинский институт. Врач это фигура, не то, что молодой журналист, еще даже не журналист, а так, юноша, пробующий перо. Как только Любовь Павловна ушла на кухню, спросил у Жени:

— Яков Федорович у тебя бывал?

Девушка удивленно подняла брови.

— С чего ты взял! — и засмеялась так звонко, как только одна она умела. — У-у, а ты ревнивый! Не дуйся, не на поминки пришел, а на встречу Нового года.

Анатолий чуть не буркнул: «А я думал на помолвку», но вовремя спохватился. В комнату с подносом в руках вошла Печалова-старшая.

За стол сели втроем. Любовь Павловна, подняв рюмку, сказала:

— Нашему гостю, наверное, будет скучно. В былое время, еще когда муж был жив, у нас собирались большие компании — фронтовые друзья, артисты. А потом… Все чаще и чаще мы с Женюркой вдвоем оказывались за новогодним столом…

— К чему эти воспоминания, мама! Спела бы лучше.

— Успеется. Налей гостю, а то он от нас сбежит.

— Что вы? Мне так у вас приятно, — поторопился уверить Анатолий, — и я прошу: спойте, мне Женя говорила…

— Бывшим певицам петь не следует. Даже для друзей, — ответила Любовь Павловна и, не ожидая дальнейших уговоров, запела «На границе тучи ходят хмуро…», дошла до слов «край суровый тишиной объят» и оборвала песню, вышла из комнаты.

Женя рассказала, что эту самую песню мать пела в ночь, когда началась война. Именно на словах «край суровый тишиной объят» загрохотали орудия, вздыбилась земля. Было это в городе у самой немецкой границы.

— Вот так случай, — удивился Анатолий, — прямо в рассказ просится. И название готово: «Тишина».

— Жизнь мама прожила не тихую, а громкую, боевую, — заметила Женя. В это время в комнату вернулась Любовь Павловна. — Что ты, мама, приуныла? — Женя обняла мать за плечи и, как маленькая, потерлась щекой о ее щеку.

— Другую елку вспомнила.

— Расскажи…

— Уж больно не новогодняя история.

— А я люблю жуткие истории.

— Вам не кажется, ребята, — начала свой рассказ Любовь Павловна, — что ветки елки напоминают растопыренные пальцы матерей, молящих о пощаде?

Образ был настолько неожиданным, что молодые люди недоуменно переглянулись.

— Не кажется! — продолжала свой рассказ Любовь Павловна. — Происходило это бог весть когда и где — в ином мире, а может, и в другой жизни. Впрочем, я точно могу назвать день и место действия.

Город, в котором я жила, заняли немцы. На окраине они организовали лагерь для военнопленных. Что это был за лагерь, как там издевались над нашими людьми, рассказывать не стану. И в книгах вы про такое читали, и в кино видели.

В лагерь этот и мой муж попал. Очевидно, поэтому партизаны и дали мне задание устроиться туда на работу, завязать связи с военнопленными. Случаю, как это чаще всего и бывает в жизни, угодно было помочь мне выполнить приказ командования отряда. Бежавший пленный рассказал партизанам о странностях начальника лагеря. Он возомнил себя певцом и срочно ищет учителя пения. Всех пленных опросил. Вот тогда партизаны и решили послать меня учительницей к оберлейтенанту. Для этого были основания. В свое время я училась в Киевской консерватории, недурно пела. До замужества мечтала стать профессиональной певицей, видела себя уже на сцене оперного театра. Но потом жизнь рассудила иначе: приехала на границу, где служил муж. А тут война…

Любовь Павловна замолчала, словно собиралась с мыслями.

— Так о чем это я? — наконец прервала затянувшуюся паузу Любовь Павловна. — Ах, о коменданте. Стала давать ему уроки пения. Впрочем, играла на рояле и пела я одна, а он сидел, согнувшись в кресле, и молчал. Разговаривали мы редко. Хотя немецкий я понимаю. И в случае нужды могу поддержать разговор.

Такие уроки продолжались с месяц, потом вдруг коменданту пришла мысль создать хор из пленных, чтобы ему пели русские народные песни. Я получила доступ в лагерь. Пока отбирала солдат и офицеров с хорошими голосами, мне удалось завязать знакомство со многими военнопленными, встретилась даже с мужем. Но эта встреча радости не принесла. Ну да бог с ним. Не о нем речь. Нашлись в лагере настоящие люди. Через них партизаны и начали готовить массовый побег военнопленных.

Снова наступила длинная пауза.

— Да, я хотела рассказать о елке, о встрече Нового года. Комендант приказал мне, чтобы ночью привела певцов, он намерен слушать русские песни в ночь под Новый год. Такое у него, дескать, правило. Каждый Новый год он слушает песни другого народа. В прошлом году — Франции, в этом — России, а на следующий, — может быть, Англии или Америки, куда пошлет его фюрер.

В тот Новый год мне и показалось, что ветки елки напоминают дрожащие пальцы рук, молящих о пощаде.

В полумраке — длинный стол, накрытый белой скатертью. За ним — комендант. Его лицо с пьяно блестящими глазами кажется нарисованным светящимися красками.

Фашист широко раскрывает рот и прямо в глотку вливает коньяк. Затем щелкает над головой пальцами. Это знак мне. Пора начинать. Мы затягиваем певучую, раздольную песню о Волге.

Крупные, как дождевые капли, слезы стекают по бледно-синим щекам пьяного.

— Какая песня, какие голоса! — восхищается комендант. Дрожащей рукой он поднимает бутылку и, расплескивая на скатерть, наполняет бокал.

После этой песни один из пленных мне шепотом сказал, что мой муж ночью выскочил из барака, бросился на проволоку, — нервы сдали. Я тогда даже почувствовала облегчение. «Он не струсил, чего я больше всего боялась. Предпочел смерть плену».

Но думать мне долго не пришлось. Над головой просвистела пуля. Выстрелил взбешенный комендант. Я не заметила, когда он щелкнул пальцами. Похолодело в груди, в ушах зазвучал мотив знакомой с детства песни. Перед глазами пенящиеся волны, в морскую пучину уходит корабль, его команда выстроилась на палубе, волны лижут ноги отважным людям, а они стоят недвижно, над их головой реет андреевский флаг. Где я видела эту картину? В кино, театре? Все это казалось однажды уже пережитым.

— «Варяга», товарищи, споем «Варяга», — предложила я. — Ну, начали: «Все вымпелы реют и цепи гремят…»

Мне казалось, что гитлеровец сейчас начнет стрелять, кричать, топать ногами. Но в комнате было тихо. Хозяин спал, положив хмельную голову на рукоятку пистолета…

Любовь Павловна на этих словах оборвала рассказ и, не попрощавшись, ушла в свою комнату. А Женя и Анатолий продолжали безмолвно сидеть у елки и смотреть на растопыренные пальцы ее ветвей, на разноцветные огоньки крохотных лампочек. Ребята ждали продолжения рассказа. Хотелось, чтобы та ночь закончилась героически, чтобы Любовь Павловна пристукнула пьяного коменданта, открыла ворота лагеря, выпустила пленных.