Изменить стиль страницы

Когда виновник переполоха вошел в гостиную, Альтвангер впился в него глазами, одновременно изобразив на лице свою знаменитую добродушную улыбку — ту самую, с которой он каждую субботу появлялся перед миллионами телезрителей. Он был проницателен и хорошо разбирался в лицах, причем первое впечатление обычно оказывалось безошибочным; ему сейчас важнее всего было определить, насколько опасен противник.

Он нашел, что Хартфилд нефотогеничен и снимки дают о нем довольно искаженное представление. На них он казался старше и — Альтвангер не сумел даже определить это точным словом — как-то обыденнее, что ли. Во всяком случае, что-то очень важное в его облике от объектива ускользает. А вообще, если бы не хорошо сшитый костюм из серой фланели и квадратные, без оправы очки, этот Хартфилд сошел бы за фермера откуда-нибудь со Среднего Запада — очень легко представить его в линялом комбинезоне и пропотевшей по ободку шляпе с обвислыми полями. Правда, то неуловимое, ускользающее от объективов, — это в нем уже не фермерское…

— Хэлло, Фрэнки, — сказал журналист с безмятежным радушием, встретив вошедшего посреди гостиной и пожимая ему руку. — Пусть вас не удивляет такое обращение — я с вами знаком лучше, пожалуй, чем иные из ваших друзей. Дело в том, что мое имя Лео Альтвангер. Ну да, тот самый, что треплется по телевидению и иногда для лишнего заработка пописывает в журнальчиках, вроде «Коллирса»…

— А, это вы, — неопределенно буркнул Фрэнки, блеснув на него очками. Отражение залитого утренним солнцем окна полыхнуло в стеклах, и Альтвангер не смог увидеть выражения глаз, но выражение голоса ему не понравилось.

Так же сдержанно Хартфилд поздоровался с Флетчером («первая леди» ушла, едва было доложено о его приезде) и опустился в кресло. От выпивки он отказался, сигарету из предложенной шкатулки взял и закурил, но после второй затяжки бросил — очевидно, не пришлась по вкусу — и вытащил из кармана помятую пачку «честерфилда».

«Что делается у него внутри, неизвестно, — подумал Альтвангер, продолжая свои наблюдения, — но сукин сын умеет собой владеть…»

— Так вот, мистер Хартфилд, — сказал хозяин, подавшись вперед в своем кресле и соединяя перед грудью концы растопыренных пальцев. — Я пригласил вас для вторичного разговора, так как наш вчерашний, в общем, ничем конкретным не окончился… А я очень хотел бы прийти все же к соглашению, одинаково удобному для обеих сторон.

— Я вас понимаю, сэр, — сказал Хартфилд. — Впрочем, это не совсем точно. Скорее, я вас не понимаю — в смысле соглашения. По-моему, я ясно высказал вчера свое отношение к этому вопросу и менять его не намерен.

— Разумеется, разумеется, — кивнул Флетчер. — Но, видите ли, я не сумел, наверное, осветить вам некоторые стороны дела. Мистер Альтвангер сумеет это сделать лучше, и мы втроем подумаем, как выходить из неприятного положения…

Альтвангер с готовностью перехватил инициативу:

— Да, позвольте мне! Послушайте, Фрэнки, — надеюсь вас не обижает фамильярность, я ведь просто старше вас на добрых три десятка, — послушайте, что я вам скажу. Прежде всего: приношу вам свое искреннее сожаление о случившемся. Мистер Флетчер уже объяснил вам, как все это получилось, но — оставляя в стороне детали — главная вина лежит, конечно, на мне. Когда было подписано соглашение с немцами и нужно было давать материал в печать, вас здесь не оказалось: можно было бы, конечно, и даже должно было предварительно показать статью вам, но — проклятая оперативность! — я подумал, что, пока сумею разыскать вас и договориться о встрече, время будет упущено…

Хартфилд уже несколько раз порывался что-то сказать, но без умолку тараторивший Альтвангер не давал ему вставить слова. Наконец, воспользовавшись паузой, он решительно перебил журналиста:

— Прошу прощения, сэр, это несущественно, мне кажется. Я не разбираюсь в специфике газетной работы и не хочу ее обсуждать. Мне казалось до сих пор, что не полагается писать о человеке так, как вы написали обо мне и моем отце, не получив предварительно согласия от него самого… или хотя бы от родственников. Но не это главное. Главное тут то, что я не собираюсь ехать в Германию и не поеду. Между тем ваш журнал расписал меня на все Соединенные Штаты чуть ли не как… поборника какого-то нового крестового похода, что ли, я уж даже не знаю, как это назвать. Боюсь, сэр, что вам придется напечатать соответствующее опровержение.

— Минутку, Фрэнки. Минутку! Почему, собственно, вы не хотите ехать в Германию?

Хартфилд несколько секунд смотрел на него, прежде чем ответить.

— Это, пожалуй, трудно объяснить в нескольких словах. Вы знаете, что там погиб мой отец. Но это, конечно, не основная причина, а как бы… повод, что ли…

— Господи, я вас прекрасно понимаю! — добродушно воскликнул Альтвангер. — Это совершенно естественная реакция, но давайте разберемся в ней правильно. Ваши рассуждения следуют приблизительно по такой линии: мой отец погиб в бою против немцев, а меня посылают этим немцам помогать — нет, я из уважения к его памяти не могу этого сделать. Приблизительно так, да?

Фрэнк пожал плечами, то ли соглашаясь, то ли оспаривая гипотезу.

— Фрэнки, — продолжал Альтвангер, — мне пятьдесят лет, и вы не должны обидеться, если я назову такой ход рассуждений несколько наивным. Да, формально вы, может быть, и правы. Да, вашего отца убил немец, и вы не можете об этом не думать. Но разве в этом случайном обстоятельстве — смысл жертвы капитана Хартфилда? Разве против Германии как таковой воевал ваш отец? Нет, нет и нет! Он воевал против страны, посягнувшей на свободу Америки! Вот что вы должны понять прежде всего. Он воевал против системы, которая в силу случайных исторических обстоятельств возникла и укрепилась в центре Европы, на территории одной из самых цивилизованных ее стран, а не против этой страны как таковой. Как вы думаете, если бы нацизм возник не в Германии, а во Франции, и если бы в сорок третьем году вашему отцу пришлось бомбить вместо Швейнфурта какой-нибудь, скажем, Клермон-Ферран, — он бы полетел?

— Очевидно, — сказал Фрэнк. — Я прекрасно знаю, что у отца не было никакой ненависти к немцам, как к народу. Надо полагать, он в этом смысле не делал бы разницы между ними и французами.

— Допустим, и русскими, не так ли?

— Очевидно, — повторил Фрэнк.

— Ваш отец, как вам, несомненно, известно, по своему возрасту мог уже не принимать личного участия в выполнении боевых заданий, не так ли? Значит, в тот день, когда его «крепость» вылетела на Швейнфурт, он был, по существу, добровольцем. Как вы думаете, Фрэнки, какая идея побудила капитана Хартфилда сделать этот шаг?

— Мой отец ненавидел нацизм еще с гражданской войны в Испании.

Флетчер, до этого момента молчаливо следивший за разговором из глубины своего кресла, кашлянул и посмотрел на Фрэнка:

— Простите, Хартфилд, разве ваш отец принимал в ней участие?

— Нет, сэр. Он собирался, насколько мне известно, но ему что-то помешало. Если не ошибаюсь, какие-то трудности с документами.

— Великолепно, мой мальчик, снова вмешался Альтвангер. — Капитан Хартфилд ненавидел нацизм — это мы установили. Надо полагать, это объяснялось тем, что именно нацизм был в те годы той силой, которая угрожала принятым в нашей стране принципам свободы. Вы согласны?

Фрэнк на секунду задумался, стараясь разгадать почудившуюся ему в этих словах ловушку.

— Нацизм в те годы угрожал всему миру, сэр, — сказал он наконец.

— Разумеется, разумеется, — с готовностью закивал Альтвангер, — ко мы говорим сейчас об Америке, о нашей стране. Вы ведь, простите, не коммунист?

Услышав этот вопрос, Хартфилд улыбнулся широко и простодушно, в первый раз за все время разговора.

— Что вы! — сказал он. — Никогда им и не был. Даже среди моих знакомых не было, пожалуй, ни одного коммуниста… Насколько мае известно, конечно.

— Мы так и думали, — одобрительно заявил Альтвангер. — И вы, надо полагать, коммунистическим идеям не сочувствуете даже издали?