Изменить стиль страницы

Молодайка сдержала обещание. На следующий день, вернувшись с работы, рассказала, что Тимофей Жабров у полицаев начальником, к гитлеровцам в большое доверие вошел. Местожительства Жаброва подружка не узнала, а вот их полицейский участок или отделение — не знала, как и назвать, притон одним словом, — находится в Приютском переулке, в том здании, где до войны детский дом помещался.

Утром следующего дня Федор Кузьмич, тайком от хозяйки, вставил запал в гранату, положил ее в правый карман тулупа и отправился в Приютский переулок.

Давно, еще на гражданской войне, ему доводилось глушить гранатами беляков. Ловко получалось. Но сколько лет прошло! Не думал, что снова придется взять в руки чугунный комок со смертями, зажатыми в его рубчатом теле.

Дойдя до Приютского переулка, Федор Кузьмич спросил плетущуюся с салазками старуху:

— Где тут бывший детский дом?

— Вон он, по левой руке. Последний. Только там уж ребят нету. Там сейчас эти самые гицели…

Спохватившись, что сболтнула лишнее, старуха поспешила повернуть за угол.

В конце переулка Федор Кузьмич увидел одиноко стоящий унылый одноэтажный дом. За ним начинался овраг, поросший голым кустарником, засыпанный снегом. Дом старый, запущенный. Штукатурка во многих местах обвалилась. Грязные пятна сырости лишаями расползлись по стенам. Узкие окна, взятые решетками, темнели фиолетовыми от времени немытыми стеклами.

На каменном, выщербленном крыльце стоял часовой в затрепанной короткой шинелишке, неумело, как сноп, подпоясанной ремнем. Левое плечо часового, на котором висела не то берданка, не то пищаль, было ниже правого. Казалось, что это оружие так перекосило молодца. Часовой грыз семечки, сплевывая шелуху себе под ноги.

Когда Федор Кузьмич подошел к крыльцу, часовой выплюнул изо рта шелуху:

— Чего тебе?

— Мне това… — запнулся Федор Кузьмич. — Мне Тимофея Фаддеевича Жаброва повидать нужно.

— Для какой такой надобности? — с сознанием собственной значительности спросил часовой. Тон был грозный, начальственный, и только шелуха от семечек, как сопля, свисающая с нижней губы, портила всю картину. Смотрел подозрительно, видно, считая всех прохожих врагами и злоумышленниками.

— Соседи мы… из одного села, из Троицкого… дело есть.

— Сичас узнаю.

Часовой приоткрыл дверь, крикнул:

— Ермаков! Тут до Тимофея Фаддеича пришли.

Мутноглазая голова высунулась из двери:

— Пущай зайдет!

Провожаемый настороженным взглядом часового, Федор Кузьмич вошел в большую комнату с низким потолком в копоти и паутине, с обшарпанными стенами, испещренными надписями, как в общественной уборной. Тяжелый застарелый запах дегтя, пота и сивухи ударил в нос.

Посреди комнаты в окружении нескольких полицаев стояли высокий немецкий офицер и Жабров. На Жаброве было то же пальто с каракулевым воротником и шапка-пирожок, одетая набекрень, как военная пилотка. Он что-то докладывал гитлеровцу, который нетерпеливо мял в руке коричневую кожаную перчатку.

Против ожидания Жабров сразу узнал Федора Кузьмича:

— А, святая душа на костылях пожаловала. Хорошо, что добровольно явился. Машину гнать не надо. — И повернулся к офицеру: — Большевик. И сын его офицер Красной Армии!

Федор Кузьмич, сдерживая рвущийся из груди крик, проговорил как можно мягче:

— Тимофей Фаддеич! Яви милость. Отпусти внучка. Пощади мальца!

Жабров оттянул книзу челюсть — улыбнулся.

— На развод хотишь оставить? Запоздал. Мы детских яслей еще не успели открыть. Слюнявчиков не пошили.

Полицаи, стоявшие вокруг, угодливо загоготали: начальство шутит.

Федор Кузьмич смотрел в круглые оцинкованные глаза Жаброва и понимал: чуда не будет! Человек с такими глазами не мог пощадить Федюшку, как не пощадил Анну, невестку… Правая рука непроизвольно поползла в карман. Заметил ли Жабров это движение или по лицу Федора Кузьмича почувствовал неладное, но отпрянул, крикнул:

— Ребята, хватай!

Полицаи дружно, как собачья свора на чужака, набросились на посетителя. Один сзади, как клещ, вцепился в шею Федора Кузьмича и стал душить. Но опоздал. Над головами гитлеровского офицера и полицаев поднялась рука Федора Кузьмича с гранатой. Звериным рывком Жабров схватил стоявшего рядом полицая и, прикрываясь им, как щитом, попятился к двери.

Федор Кузьмич левой рукой рванул предохранительную чеку и швырнул гранату. Зажатый каменными стенами взрыв полыхнул грозно и яро. Федор Кузьмич почувствовал, как что-то горячее ударило в грудь. Упал ничком на копошащуюся и воющую кучу полицаев, на бьющегося в предсмертных судорогах немецкого офицера.

Сипло, с захлебом захватывая воздух, Жабров поднялся с пола, рукавом пальто протер запорошенное кирпичной пылью лицо, красные, как у кролика, глаза. Пальто было пробито в нескольких местах, каракулевый пирожок взрывная волна отбросила в угол.

Переступив через лежащего на полу полицая, которым так удачно прикрылся, Жабров с опаской шагнул к Федору Кузьмичу. Тот неподвижно лежал, мертво отбросив в сторону правую руку. Ткнул носком сапога Федора Кузьмича в грудь. Тот не шевельнулся, не застонал. На всякий случай Жабров каблуком ладно сшитого подкованного сапога наступил на черную, безвольно отброшенную руку кузнеца. Но тот по-прежнему лежал недвижимо.

— Жаль! выдавил Жабров. — Легко отделался.

Увидел в дверях часового. Тот стоял с открытым от страха ртом. С нижней губы свисала присохшая шелуха от семечек.

Жабров подошел к часовому, поднял литой кулак робота:

— Я тебе, поганец, покажу, как надо охранять военные объекты. В труху изведу, зараза тюремная!

Глава одиннадцатая

НОЧНОЙ ПОИСК

1

Почти год прошел после памятного разговора Семена Карайбога с сибиряком рядовым Федотовым у разбитого гудериановского танка. Снова была зима: морозы, медвежьи сугробы, низкое, на верхушках сосен повисшее, небо.

Оборона!

Год войны! Сколько мирных лет вместил он. А до Берлина по-прежнему далеко, как до звезды небесной. Не думал, не гадал Семен Карайбог, что так крепко завязнет в лесах и болотах их дивизия.

Оборона!

Врылись в землю, укрылись за колючкой, за минными полями, прорыли траншеи, проходы, по три, а то и по пять накатов над головой — благо богаты и обильны леса смоленские. И хотя давно увез санитарный поезд бойца Федотова за Урал и некому ввязываться в спор, все же Семен Карайбог помнил слово, сказанное о Берлине.

— Наступит час — тронемся и дойдем до Берлина. Оборона — дело проходящее, как женская любовь. От нее только душа горит. Мы еще свое возьмем!

Весь короткий декабрьский день шел снег. Крупные пушистые хлопья бесшумно опускались на развесистые лапы молчаливых елей, на черный озябший кустарник, на глухие, бог весть кем проложенные тропы. Серое, рыхлое, беспросветное небо придавило землю. Лес стоял суровый, торжественный.

Стемнело раньше обычного. Тихо. Ни шороха, ни людского говора. Долгая ночь заколдовала все вокруг. Кажется, что война ушла далеко-далеко от этих мест и тихая мирная рождественская ночь по-матерински прикрыла пуховиком снегопада израненную, обожженную землю.

А война — рядом! За каждым кустом, под каждым сугробом. Заснеженная низина разрезает лес. Это река. Невидимая и неслышная, притихла и она, укрытая снежным одеялом. За рекой такой же лес, такие же лапчатые, запорошенные снегом молчаливые ели, таинственные поляны. Тишина.

Но там — гитлеровцы. Огородились колючей проволокой, понатыкали мин, зарылись в блиндажи и траншеи. Зимуют.

И у них тихо. Лишь изредка врежется в темное небо и сразу погаснет слабосильная ракета, полыхнет шальной трусливый одиночный выстрел, да далеко застучит и оборвет деревянную дробь пулемет.

И снова тихо.

Ночь.

Рождественская.

— Все понятно?

— Так точно, товарищ капитан!