Изменить стиль страницы

— Какой ты мне брат! Я таких братьев знаешь куда на переделку посылаю?

— Кусок паразита, вот кто ты! — Семена начинала бить мелкая нестерпимая дрожь, в уголках рта вскипала пена.

— Оставь, Семен. Давно сказано: не мечи бисер перед свиньями. Пошли! — И Петрович направлялся к забурившей вагонетке. За ним, мрачные и злые, шли остальные заройщики.

Хорошо, если с рельсов соскочили только два колеса, тогда поставить вагонетку не так уж трудно. Хуже, если она сорвалась всеми четырьмя колесами и увязла в топкой глине: хоть стой, хоть падай!

На этот раз соскочили два колеса — и от души несколько отлегло. Все же порядка ради, сгоняя злость, набросились на Хворостова:

— Чирей тебе в ухо, чтец-декламатор!

— Что стоишь, как заяц на сквозняке!

Сергей Полуяров пытался защитить друга!

— Чего напали? Бывает…

— Бывает! — как сало на сковороде, шипел Карайбог. — Бывает, что и вошь кашляет!

Высказав все, что они думали об Алексее, о всех его родственниках по восходящей линии, заройщики расширили круг виноватых. Теперь ругали и флегматичного Чемберлена, которого давно пора пустить на мыло, и заводское начальство, которое не может отремонтировать колею, ругали и ночные дожди, превратившие в гиблую трясину дно зароя, и дневной зной. Отведя душу, Петрович скомандовал:

— Ну, ребятки, взяли! Раз, два…

Подставили плечи под накренившуюся вагонетку и, матерясь, гикая и гакая, водружили ее на рельсы. Карайбог смахнул рукавом пот со лба:

— Наша взяла, хоть и рыло в крови!

Стояли вокруг вагонетки запыхавшиеся, потные, но довольные: дело сделано. Повеселел и Алексей. Даже Чемберлен проснулся и замахал хвостом — все в порядке.

— Ну, Леша, вези, только поаккуратней, — напутствовал Петрович.

— Давай, давай, яп-понский бог, — уже добродушно похлопывал Хворостова по спине успокоившийся Карайбог. — Скажи спасибо, что у Семы сердце отходчивое.

Оптимистически взмахнув хвостом, чтобы показать заройщикам, что есть порох в пороховницах, Чемберлен трогал вагонетку. А с горы уже поспешал Лазарев:

— Чего волыните, архаровцы! Пресс из-за вас остановился.

Петрович рассудительно напомнил десятнику о расхлябанной колее, о тупых лопатах, о бачке для воды, который начальство обещало, поставить на зарое еще весной, да так и не поставило. Лазарев пытался возражать, но в спор ворвался Карайбог:

— У тебя сопля за мозгу цепляется, а ты рассуждать лезешь. Лучше послушай, что трудяги говорят.

Не выдержав натиска, Лазарев безнадежно махал рукой и плелся к прессу.

— Мы тоже хороши, — в порядке самокритики признавался Петрович. — Могли и раньше поставить вагонетку, а не тянуть резину.

Вернувшись от пресса, Алексей Хворостов погрозился:

— Вот возьму и напишу в газету заметку. Почему мы должны животы рвать!

— Очень нужен ты в газете со своим животом, — усомнился Карайбог. — Газете тоже план давай.

— Посмотрим!

— И смотреть нечего! Когда я с оболдуем Бабенко схлестнулся, тоже в газету написал. Что мне ответили? Нельзя подрывать авторитет работников нашей славной милиции. А какой к черту у Бабенко авторитет, когда он ходит по базару да с перекупок трешки собирает!

— Один факт еще ничего не означает, — стоял на своем Хворостов. — Все равно напишу. Когда я в школе учился, мои заметки «Пионерская правда» печатала. Юнкором считался. Ты, Сема, недооцениваешь силу нашей печати.

— Правильно, Алексей, — одобрил Полуяров. — Пиши!

Но Семен Карайбог, по своему обыкновению, вставлял последнее слово:

— Бог зарой видит, да не скоро скажет!

4

Обычно минут за десять до одиннадцати на кромке зароя появлялась молодая женщина в легком цветастом платье, слишком нарядном для будничного дня. Казалось, что платье она надела прямо на голое тело, так плотно облегало оно ее мощную грудь и высокий с широкими бедрами зад. До синевы черные, блестящие, словно гуталином смазанные, волосы ее густо росли от низкого лба, образуя ровную, как по шнурку проведенную, линию. Смуглая кожа лица и оголенных до плеч рук говорила о сытом здоровье. Влажный губастый рот приоткрыт, — видно, ей всегда жарко. Над верхней короткой губой темнел пушок — верный признак избыточного темперамента.

Цветастая женщина — Василиса, жена Тимофея Жаброва. В руках у нее белый узелок, с какими ходят богомолки в страстную субботу святить куличи. В узелке обед для Тимошки.

Много раз Сергей Полуяров и Алексей Хворостов решали не обращать внимания на Василису, даже не смотреть в ее сторону. И все же тайно ждали ее появления, украдкой ловили каждое движение красивого, соблазнительного тела. Василиса не обращала внимания на молодых заройщиков, не замечала их взглядов, невозмутимо проходила мимо, точно были они не живыми людьми, а придорожными камнями или телеграфными столбами. Лишь порой роняла равнодушно:

— Чего буркалы выпучили, идолы?

Ребята сконфуженно отворачивались, как пойманные на нехорошем. Только Сема выкрикивал:

— Заткни хайло онучей, шалава!

Тимофея Жаброва ничуть не оскорбляла такая перепалка. Ему даже льстило, что его подруга жизни вызывает интерес у заройщиков, и он нарочно на глазах у них похлопывал Василису по упругому заду, тискал ее пышную грудь. Польщенная мужниными знаками внимания, она улыбалась влажным маслянистым ртом, говорила воркующим голосом:

— Не балуй, Тимоша!

В одиннадцать рваный гудок возвещал о начале обеденного перерыва. Обедали заройщики по-разному. Петрович обычно уходил домой — благо жил в соседней Пушкарной слободе. Назар убегал в столовку похлебать суточных щей или горохового супу. Сема разворачивал газету, в которой лежали кусок хлеба, луковица да холодная вареная картошка в мундире.

— Давай, ребята, рубайте!

Хворостов и Полуяров подсаживались, брали по картофелине, старательно чистили, густо присаливали. Конечно, холодная картошка не бог весть какой деликатес, но на безрыбье… Перекусив, все трое ложились на траву, лениво смотрели, как по бесцветному от июльского зноя небу нехотя ползли бестелесные облака, прислушивались к далекому перестуку колес: прошел пассажирский поезд. Каждый день в один и тот же час проходил поезд, и неизменно каждый раз Алексей Хворостов повторял полюбившуюся поговорку, которую, верно, сам и придумал: «На Воронеж — хрен догонишь!»

Пассажирский поезд действительно шел на Воронеж.

Тихо на зарое. Молчит Сема, хмуро — вот бы кружечку пива! — запивает картошку тепловатой водой из алюминиевого погнутого котелка. В знойной одури полудня лениво жужжит шмель. Рыжеватые капустницы перепархивают с жестких, сухих и худосочных цветков, которые только и растут на тупой глиняной почве зароя.

Но все это одна видимость, маскировка. Главное занятие молодых заройщиков в обеденный час заключалось в том, что они украдкой, тайно, но неотступно наблюдали за супругами Жабровыми. На кромке зароя Василиса расстилала чистую салфетку, развязывала принесенный узелок. На свет божий появлялся кирпич свежего ржаного хлеба — за пять саженей доносился его аппетитный аромат, кусище толстого — в ладонь — сала, краснощекие здоровяки помидоры и огурчики в детских пупырышках. А посередине дьявольского изобилия возвышалась нераспечатанная бутылка русского хлебного вина и граненый стаканчик-стопочка.

Тимофей бережно наполнял стаканчик, поднимал повыше, чтобы видели заройщики, и, подмигнув круглым оцинкованным глазом, одним приемом выливал содержимое в горло, как в трубу. Смачно крякнув, с хрустом откусывал половину огурца. Складным ножом, таким же блестящим и ухоженным, как и лопата, отхватывал здоровенный ломоть сала и принимался жевать, как жерновами, орудуя железными челюстями.

Василиса сидела, закинув ногу на ногу, покачивая носком лакированной туфли, влюбленными глазами следя за мужем.

— Ишь расселась, как черт на пеньке, — угрюмо замечал Сема.

Картина действительно была невыносимой. В такие минуты Сема просто чернел. Острый его кадык судорожно дергался, пропуская в пищевод алчущую слюну.