Я и сам не знаю, почему мне хочется именно здесь привести несколько строк, выхваченных из этого очень человечного и очень теплого письма:
«…Я уже не юноша. Скоро, пятого апреля, стукнет мне семьдесят пять лет. Правда, я на два года моложе. Когда меня отдали в ученики к сапожнику, метрику мою пришлось переделать на чуточку постарше, такой большой я тогда был, такой богатырь. И институту здесь в Москве, где я работаю еще и сейчас профессором-консультантом, придется уже отметить мое семидесятипятилетие по той переделанной метрике — чуточку раньше».
«…Хотелось бы послать Вам что-нибудь из моих творческих трудов. У меня на сегодняшний день девять изданных книг — научные монографии, около ста пятидесяти авторских свидетельств на изобретения здесь, у нас, в Советском Союзе, и тридцать три патента за границей (есть даже несколько патентов с подписью королевы Елизаветы). Но я подумал, что все это я покажу Вам и расскажу Вам обо всем, когда мы с Вами встретимся лично. Я уверен, что Вы нередко бываете в Москве, и очень прошу Вас: позвоните, дайте знать, когда Вы приезжаете, и приезжайте, заходите ко мне».
«…Я чувствую себя перед Вами, перед бытописателем нашего когдатошнего маленького дома, Рашкова, большим должником. Я, кажется, впитал в себя вершины гор вокруг Рашкова и высокие скалы на рашковских горах точно так же, как Маяковский — возвышенные небеса своего Багдади…»
Давайте же назовем здесь полное имя, отчество и фамилию моего рашковского земляка: Давид Вениаминович Свечарник.
Если рашковцы хотят, я могу им дать его точный адрес в Москве.
Мой земляк — внук Мотеса Брохеса. Мотеса Брохеса я упоминал уже пару раз в моих «Рашковских историях».
= = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = =
Сверху, как раз против улочки, поперек, стояло большое незаконченное строение из бело-серого котельца. Окна — заложены камнями, потолка и пола строение еще не имело. Внутри, в темноте, в дырах голой котельцовой кладки и в щелях стропил под жестяной кровлей обитали летучие мыши.
Почему это строение называли «банк», в Рашкове точно не знали. Возможно, кто-то и вправду начал строить здесь банк. Хотя больших дел, аж через банк, Рашков за всю свою историю не завел. Маленькой бессарабской ссудной кассы, где нуждающийся мог перехватить эту ссуду на долгое время под маленький процент, для Рашкова было препредостаточно.
Если в местечко наезжала иногда труппа, театр свой она устраивала в «банке». Отовсюду сносили стулья, из досок сколачивали кой-какую сцену, вместо декораций, — то ли это была обстановка в доме, то ли сад во дворе, или даже кладбище, в «Парне из ешибота», например — всегда были одни и те же одолженные коврики нескольких цветов. Публика на спектаклях не сидела, боже упаси, в темноте. На котельцовых стенах висело несколько керосиновых ламп, и каждая лампа светила своим обособленным светом. Над головами метались летучие мыши, они кружили, раскинув тонкие крылья, тонкие, как из одной только кожи. И при чистейшей слезе, которую публика пускала, и при заразительнейшем смехе, которым публика взрывалась, летучие мыши над головами тоненько попискивали.
В сороковом году «банк» ожил. Вставили окна и двери. Уложили пол и потолок. У стены столяры смастерили красивую обструганную сцену. В двух углах отгородили две обособленные комнатки, голые котельцовые стены — отштукатурили, побелили. Каждый вечер стали приходить сюда во всякого рода «кружки» парни и девушки. Рашковский «банк» стал называться «клубом», «домом культуры».
Я как раз был в Рашкове в тот именно летний день, когда в клубе собрались все рашковские родители. Представитель из районного отдела народного образования сообщал им со сцены, что в Рашкове открывается школа-десятилетка и кто хочет, может прямо сейчас записать своих детей. И я видел, как рашковские папы и мамы толкались вокруг стола — каждый хотел записать своего ребенка раньше другого.
Я потом снова был в Рашкове за неделю до войны. Директор школы, мой первый учитель, Пиня Резницкий, водил меня из класса в класс. Когда мы входили, младшие дети в младших классах, а старшие — в старших, как обычно, вставали. Резницкий знакомил их с «писателем, который и сам рашковец». Дети снова все сразу вскакивали, и глаза у них блестели.
На перемене я долго глядел на рашковских мальчиков и девочек, заполнивших весь школьный двор детским шумом, детским смехом, детской радостью. И у м е н я блестели глаза.
Ай, ай. Сердце разрывается, и ком становится в горле. Если бы не война! Если бы не фашистские изверги! Весь Рашков эвакуировался. Но три четверти рашковцев настигнуты были в пути, семьями погибали от рук убийц, каждая семья — своей особой дикой смертью. Где те мальчики и девочки, что так шумели, так смеялись, так радовались в ту неделю перед войной на рашковском школьном дворе?
И поэтому закончить свой рассказ я хочу пожеланием. То есть нет — проклятием: пусть эти два слова — «война» и «фашизм» — будут прокляты на веки веков!
Аминь.
Пер. Ю. Цаленко.
КАНТОР И ЕГО ПЕВЧИЕ
И опять о моем дедушке Зусе, царство ему небесное.
Такой уж он был — бедняк бедняком, без краюхи хлеба в доме, вечно с дырявой крышей над головой, вечно в долгах и ссудах, с засидевшейся в девках дочкой, которую надо за кого-то пристроить, со стонущей, хворой старухой женой, что с каждым годом усыхала и становилась все меньше и меньше, с вечным мешком забот на плечах: откуда же все-таки взять на субботу и как выдюжить неделю? Такой уж он был. Он мог забыть обо всем и ходил с сияющей рыже-седой бородой: э, все это, знаете ли, пустяки против того, что его внучек, старший его внучек, наделен таким голоском… таким голоском… не горлышко — флейта. Что-то особенное. Просто клад.
Все разговоры — а дедушка Зуся был не прочь потолковать по душам — он сводил к чудо-голосу внучка.
— Люди, что вы думаете, что? Деньги-шменьги — это полова, пыль. Тьфу! Вот они есть, вот их нет. Сила, удача — всему этому грош цена. Но уж если ты родился с этим во-во-во… даром божьим, талантом, что называется, поэзией, пением…
Он переделал на своем веку, может быть, тысячу дел, дедушка Зуся. Одно время ведал паромами на Днестре. Стоял, подпоясанный веревкой, с полами кафтана, забранными той веревкой, с обветренным лицом, с острой бородкой, сбитой на сторону, и командовал по-молдавски паромщику, хозяину подводы на берегу, бычкам и кошелкам с курами, евреям и молдаванам: паром должен был в ярмарочный день переправить их туда, на ту сторону Рашкова, а потом, тоже не пустым, конечно, вернуться сюда, на эту сторону Рашкова. Когда эти его корабли пошли, как говорится, ко дну, одно время он архитекторствовал — размечал хозяевам, строящим себе на главной улице дома, на какую глубину рыть фундамент, на какую сторону выходить окнам, какой толщины балки класть на стены, как должны выглядеть фасад, крыльцо с резными карнизами. Одно время он просто мыкался по домам с парой лотерейных подсвечников под мышкой. Потом был меламедом, улаживал споры, даже, кажется, пробовал заключать браки. Он, бедный, за все брался, все переделал. И все у него, видно, шло вперекос. Долго он при одном деле не оставался. Она ему, верно, здорово укоротила годы, эта тысяча его дел.
Я уже, понятно, всех этих дедушкиных занятий не застал. Но не раз слышал о них в доме. Бабушка Ента эти рассказы сопровождала причитаниями и стонами. Все несчастье, жаловалась она, шло оттого, что дедушка Зуся не умел резать. Это такое страшное слово, что я даже боялся переспросить, что резать и кого, упаси бог, резать. Оказалось, что дедушка Зуся, который окончил в молодости ешиву и должен был числиться резником со всеми правами в Рашкове, кроме одного-единственного петуха, ничего не зарезал. Да и этот один-единственный петух тоже остался недорезанным. Ни с того ни с сего после обряда благословения дедушке стало вдруг дурно, отказали руки и ноги, и он выпустил петуха из рук с недорезанным горлом. Хоть и связанный и полузарезанный, петух выпорхнул из-под навеса, взлетел на забор и клокочуще-страшно запел — стрефнился[12]. И дедушкины ножи, шесть житомирских чудо-клинков, которые будущий тесть подарил дедушке сразу после помолвки, как дарят жениху, скажем, золотые часы, остались лежать нетронутыми в своих ножнах, пока наконец годика через два не продали их настоящему резнику, резнику, что резником уродился.
12
Стрефниться — нарушить запрет (трефное — запрещенное для еды).