Несмотря на то что я больше никогда в жизни не рисовал. И по сегодняшний день я не могу как следует изобразить даже стул, даже простой круг.
Дело было так.
Сестра моего приятеля неожиданно овдовела, бедняжка. Осталась совсем неимущей, дома ни крошки хлеба, голая и босая.
В местечке начали чесать затылки, как ей помочь: собирались, обсуждали, морщили лбы, вертели большими пальцами сложенных рук. Кто-то однажды сказал, что в городах водится нечто такое, что называется «мороженое», и люди зарабатывают этим на кусок хлеба, сводят концы с концами.
Вдове собрали немного карбованцев, сняли для нее окно, выходящее на улицу, жестянщик смастерил что-то вроде высокого ящика с ручкой на крышке, нашли деревянную кадку, ящик обложили льдом, и вдова принялась месить для местечка мороженое.
Но для того чтобы мальчишки и девчонки несли сюда свои гроши и лакомились мороженым, нужна была вывеска. И сестра моего приятеля закатала мне рукава, дала мне кисточку и миску, в которой развела немного сажи. Я взобрался на подоконник и дрожащими пальцами медленно начал выводить на стекле большие аляповатые буквы — «Мороженое».
Первая буква получилась несуразно растянутой вширь. Вторая буква, хоть и немножко поменьше — зато кривобокая, шестиугольная, плоская. Третью букву я хотел исправить, слишком, похоже, старался, и она вышла жирной, косолапой, какой-то пятнистой. А за нею пошли буковки все мельче и мельче. Словом: у меня жутко колотилось сердце, я был уверен, что угробил всю затею.
Но когда я слез с окна и вышел на улицу посмотреть, как моя работа выглядит оттуда, снаружи, я увидел зардевшуюся от удовольствия вдову. Она была на седьмом небе от счастья — вот-вот со всех сторон посыплются лакомки и ее озолотят.
Я опустил глаза: мне было грустно и стыдно: вот каково оно — «седьмое небо» моего местечка!.. А когда я снова поднял глаза, там, где я изобразил слово «Мороженое», по стеклу бежал поезд. Посреди местечка, посреди убогого, одичалого местечка моего, вдали от вокзалов, вдали от большого мира, между жестяным ящиком и деревянной кадкой, несся на всех парах длинный праздничный поезд — видение, мечта.
Мое сердце ликовало. И позже, когда это призрачное видение стало явью, когда поезда и в самом деле уносили меня в большие города, эту радость мне постоянно хотелось повторить.
Мне хотелось оживить ее и возродить себя, прошлого, в таких вот маленьких буковках на бумаге, как я это делаю теперь.
СОЛНЕЧНЫЕ ГОРКИ
Я ребенок. Все предпасхальное местечко залито солнцем. Окна распахнуты. Снег почти совсем сошел. Крыши красуются вымытые, без единой пылинки, свеже-черные, блестящие, как гладко причесанная, аккуратная головка девушки. Кто-то гасит известку, кто-то выколачивает постели, кто-то окучивает деревце. Ручейки бегут среди улицы быстро-быстро, сердито что-то приборматывая. Только что обнажившаяся земля еще мягкая и влажная. Но вокруг, как разбросанные солнечные пятна, все заметней и заметней сияют по-летнему сухие, светлые холмики.
В расстегнутой выбившейся рубашке, приоткрыв жадно вдыхающий рот, я прыгаю с горки на горку.
Я тянусь, поднимаясь на цыпочки, становлюсь выше, задираю лицо к солнцу и чувствую, как пригревает оно и румянит мне щеки.
Я сажусь на корточки, наклоняюсь к теплой земле, расчесываю пальцами первые тоненькие травяные ниточки, и мне кажется, что редкая зелень вокруг моих ног становится у меня на глазах все гуще и гуще.
Я поднимаюсь, извлекаю из всей глубины моих легких победный дикарский клич и слышу, как мне отвечает эхо. Минуту я стою замерев. Тишину нарушает стук швейной машинки в открытом окне. Где-то поет пила. Где-то протирают стекло, и оно весело свистит в ответ. Где-то гулит младенец. Я поднимаю глаза к голубому небу, вижу по ту сторону крыш осыпанную белым ветку и бегу, раздувая ноздри, вверх, на другую горку.
И вижу внизу стоящего в грязной луже городского сумасшедшего. Лицо его, как обычно, обрамлено черной жидкой бородкой. Пола сюртука задрана и заткнута за пояс. Одна штанина закатана выше колена. Узкое тело его изворачивается и корчится. Одной рукой, заломленной за плечо, он тычет куда-то в сторону уха, второй рукой крутит ус. Заросший рот его хохочет и страдальчески кривится. А ноги, тяжелые, деревянные, топчутся, пляшут, месят грязь.
Городского сумасшедшего я всегда пугаюсь. Но теперь, вот отсюда, с моей солнечной горки, я его только жалею.
Я вижу, как сухое пространство вокруг меня становится все шире и шире, и в голове у меня мелькает: вот-вот, еще день, еще два — и что же он тогда бедняжка — городской сумасшедший — будет делать без грязи?..
ДВОЕ НА МОГИЛАХ ПРЕДКОВ
Один из них подходит к могиле тихо. Кладет охапку цветов, стоит, молчит.
Если его спрашивают: «Сотворить заупокойную молитву?» — он отвечает: «Сотворить, конечно».
Если не спрашивают, обойдется и без молитвы.
Уходя, он раздает милостыню у ворот так же незаметно, без лишнего шума, бродит между нищими задумчиво, потерянно — и не поймешь с первого взгляду, что он — одаряет, или, не дай бог, сам просит.
Второй приходит на кладбище запыхавшись, деловито сопя, словно торопится на некое мероприятие, не терпящее отлагательства. Он шагает к могиле выпрямившись, будто марширует, за ним поспешает старик, который прочтет заупокойную молитву, — прямо генерал с денщиком. Во время молитвы он стоит в стороне наготове — с кошельком в одной руке и с платком для слез — в другой. Лицо его выражает и богобоязненность и важность — лицо, обращенное и к богу, и к людям.
Возвращаясь, он раздает милостыню у ворот с тем же деловитым сопеньем; побирушки окружают его, как некоего высокого гостя. Он достает из кошелька по одной монетке, упаси бог кого-нибудь пропустить, и каждому, кому опускает в ладонь копейку, повторяет высоким, возбужденным голосом:
— Всем будет! Всем будет!..
Первый сходит с холма пешком. Идет неторопливо, хмуро опустив тяжелую голову. И могила следует за ним. Следом за ним идет все кладбище. Могилы сопровождают его к троллейбусу, плывут за окошками, провожают его домой и пребывают там с ним, страшно сказать, всегда, изо дня в день, весь год.
Второй с разлетающимися по́лами ловит такси.
Несколько минут спустя он уже где-то в другом измерении. Вдали от печальной молитвы, вдали от «святого места», вдали от могилы предков.
Кто из них лучше — мне известно.
Мне только неизвестно, кому из них лучше.
МОРЕ
Море большое.
Море зачаровывает.
Море молодит.
Море лечит.
Море тихое, доброе. И гневное, грозно-кипящее.
Море голубое. Море зеленовато-белое. Море розовое. Море серое. Море черное.
Море наряжается несколько раз в день и каждый раз в другой цвет.
Море обнаженное. Открытое. Ни во что не наряжается.
Море морщится и собирается в складки, как морщится и собирается в складки лоб мыслителя.
Море мудрое: несет в глубинах миры, а на поверхности вод одно черно-белое крыло чайки. Море бурлит, пенится.
Море просторное. Великодушное. Мягкосердечное.
Море красивое…
Где взять для моря новые свежие слова? Оно старо, как мир, — поэты давным-давно все слова растранжирили.
Признаюсь: сегодня, море, я против тебя согрешил! Я поднялся утром разбитый. Взлохмаченный и встрепанный. Всю ночь истязал себя. Ночь без сна, без отдыха. Ночь мучительных сомнений в самом себе. Кто я и что я? Что я успел сделать на этом свете? Люди собирают год за годом урожаи, одевают и обувают мир. Люди расщепили атом. Люди изобрели телевизор. Люди жертвовали жизнями ради людей. Люди оставили после себя вечные слова… Я придумываю истории. Так хоть бы они мне доставались полегче! Сидеть бы и делать свое дело день за днем с утра до вечера, как исполняет свою работу обыкновенный портной. Чтобы я мог своими историями хоть кого-то согревать и радовать, как согревает и радует одежда!