Окружив тесным кольцом, гитлеровцы вели нас по голому взгорью, подталкивая автоматами.
Хотя уже рассвело, но мы шли как слепые, то и дело спотыкаясь о камни, путаясь в низкорослом боярышнике. Впереди и позади то появлялись, то гасли яркие вспышки фонарей.
Я напрягал все силы, чтобы не упасть. Засохшая кровь терлась о белье, от этого, казалось, раны горели, и каждый шаг был мучительным. Чтобы не застонать, я до онемения сжимал челюсти. Мороз поддерживал меня под руку, стараясь идти в ногу. Но и сам он двигался, качаясь из стороны в сторону.
Страшно! Не хотелось думать, но лишь одна мысль сверлила мозг: плен, плен, плен.
«Насколько я помню, — размышлял я, пистолет выпал у меня из рук еще там, у дерева…» И тут рука лихорадочно скользнула в карман гимнастерки. Я невольно ахнул и замедлил шаг.
— Вас обыскивали? — спросил товарищей.
— Тебя дважды: первый раз я, потом немцы, — ответил шепотом Мороз.
— И что же? Где?
— Не волнуйся, — успокоил Мороз, поняв, что меня тревожит, — уничтожил все, извини…
— Нихт шпрехен! Ком, ком! — подтолкнули нас б спину автоматчики.
За редкими деревьями показались строения. Во дворе заброшенной усадьбы стояла группа гитлеровцев. С холодным безразличием они смотрели на людей в окровавленных повязках.
Открылась дверь, и нас поглотила темнота. Сарай оказался уже заселенным. Я опустился на пол и тут же услышал чей–то злой возглас:
— Осторожней, дьявол, раздавишь…
— Из какой части? — поинтересовался кто–то из темноты.
— А вас где взяли? — раздалось из угла.
— Хотели прорваться в горы, — сказал один из наших бойцов, — только не удалось…
— И мы… На нас автоматчики навалились под самый вечер. И ушли бы, если бы патроны не кончились, а одной железякой много ли навоюешь! Вот и зацапали… Наших морячков, часом, нет среди вас? Мы из морской…
— Нет, — ответили мы словоохотливому морячку и в свою очередь спросили: — А где мы находимся?
— Хозяйственный двор тридцать пятой береговой… Теперь фашистам вроде пересыльного пункта служит.
После двух–трех фраз в сарае воцарилась тишина, изредка нарушаемая тяжелым вздохом или стоном.
Часов в семь утра дверь распахнулась и в густой мрак сарая хлынуло золото солнечных лучей. Пленные, жмурясь и протирая глаза, зашевелились. Перед нами стояли вражеские автоматчики в касках, мундирах и сапогах с короткими широкими голенищами.
В просвете, образовавшемся между одним из автоматчиков и дверным косяком, мы увидели большую колонну пленных. Мелькнуло несколько знакомых лиц. Врачи, медсестра, еще врачи. Наш медсанбат…
В сопровождении охраны в сарай вошел пожилой офицер с эсэсовскими значками в петлицах. Он кивнул солдатам, и те, приказав нам снять головные уборы, стали вглядываться в лица, в обмундирование: те, у кого гимнастерки были из тонкого сукна, кто был обут в хромовые сапоги и не стрижен под нулевку, отходили налево. Остальных вывели из сарая и присоединили к красноармейской колонне. Автоматчики ушли, и дверь осталась открытой.
Вскоре все вышли во двор и устроились кто на разбросанных непиленых колодах дров, кто на земле. Говорить не хотелось. Каждого одолевали невеселые думы.
Мысли прервал вышедший из колонны пленных Борис Хмара, командир заградбатальона^ нашей дивизии. После взаимных приветствий последовал главный вопрос:
— Что делать? Как будем жить под фашистской пятой?
Удивительное дело! Несколько минут назад мрачные мысли лезли в голову, а теперь стоило появиться Хмаре, задать практический вопрос — и я ожил, почувствовал себя не обреченным на смерть, а временно выведенным из строя. Именно временно!
— Нужно бежать. Куда? Ноги сами найдут дорогу.
— Тебе известно, что меньше часа назад эсэсовцы расстреляли Ващука и Козлова? — вдруг перебил меня Хмара.
— То есть как расстреляли? — Я почувствовал, как у меня сдавило горло. Первый был заместителем начподива, второй — помощником по комсомолу. Хорошие работники политотдела.
Заикаясь от волнения, Хмара рассказал:
— Когда их поставили у оврага, они запели «Интернационал». Знаешь, мне их мучительно жалко: это ж были такие большевики! — закончил он и как–то значительно посмотрел на меня. Я видел в его глазах грусть и сочувствие и молча сжал руку товарища.
Тем временем от моря продолжали подходить колонны пленных. Бойцы, захваченные утром, рассказывали, что из–за отсутствия боеприпасов на участке 35‑й батареи оборона подавлена.
Сразу представилась картина вчерашнего общего состояния у 35‑й. Там, где ранее высилось сооружение батареи, остались лишь каменные и железобетонные груды развалин, внизу изуродованный взрывом деревянный причал, а кругом группы раненых и потерявших свои части бойцов и командиров.
За скалой, на равнине, идет беспрерывная перестрелка, слышны взрывы — это те, у кого еще в подсумках и карманах остались патроны и гранаты, до последнего вздоха ведут оборонительные бои и даже бросаются в контратаки, некоторые находят мужество и силы, чтобы швырнуть последнюю гранату под вражеский танк. От берега хорошо видно: в лощине, склонившись набок, намертво застыли несколько вражеских машин.
Это нас воодушевляло, вливало уверенность, что окружение — дело временное, нас освободят, впереди — победа.
…Нещадно палит солнце, всех мучит духота, жажда. Один из бойцов с запекшимися губами подошел к часовому и объяснил, что хочет пить. Эта простая просьба ему дорого обошлась. Фашист размахнулся и ударил солдата дубинкой в живот, затем уже лежачего продолжал топтать коваными сапогами, выкрикивая:
— Вассер найн! Вассер найн!
Боец корчился, обливаясь кровью. Гитлеровец отбросил дубинку лишь тогда, когда к сараю подошли два офицера–гестаповца с группой автоматчиков и какой–то тип в поношенном костюме.
Человек в штатском двигался вдоль шеренги, зорко вглядывался в лица пленных своими блекло–голубыми глазами и, тыча пальцем то в одного, то в другого, выкрикивал:
— Комиссар… политрук… еврей…
Гестаповцы хватали людей, указанных этим типом, сбивали с них головные уборы и отводили в сторону. Вскоре против нас уже стояло около тридцати обреченных…
Когда первая «фильтрация» кончилась, предателя в поношенном костюме сменил эсэсовец, отлично говоривший по–русски.
— Кто еще остался из политработников, выходи! Все равно мы узнаем, никуда вы не скроетесь…
Было ясно, что ждет тех, кто откликнется на этот призыв. Из нашей группы вышло восемь человек. Гестаповец продолжал:
— Для вас будет лучше, если вы выдадите комиссаров и политработников.
Ответом было молчание и выражение непроницаемого упорства и замкнутости в глазах.
— Ну вот ты скажи, где твой комиссар, политрук? — обратился офицер наугад к одному из бойцов.
— Комиссар убит, политрука не видел, — последовал хмурый ответ.
— А твой? — спросил эсэсовец другого.
Около десятка человек ответили одно и то же: «убит», «не знаю», «погиб». Никто не назвал ни одного имени.
Нас снова загнали в сарай. Как только захлопнулась дверь, несколько человек прильнули к щелям.
— Повели за усадьбу, в лощину.
Люди глухо шумели, в бессильной злобе сжимая кулаки. Через несколько минут до нас донеслась беспорядочная стрельба из автоматов. Мы сняли пилотки:
— Прощайте, товарищи! Будь проклят фашизм!
Волнение в сарае долго не унималось.
— Убийцы возвращаются! — сообщил один из наблюдателей.
Дверь резко распахнулась. Приземистый, с отвислыми бритыми щеками эсэсовец приказал всем присесть на корточки. Затем, тыча тростью то в одного, то в другого, резко вьжрикнул:
— Раус! Раус!
Один за другим поднимались с земли отмеченные тростью и выходили в просвет двери.
— Ду, блондер раус! Ду, ферфлюхтер монголе, аух![8] — продолжал тыкать тростью немец.
Происходило что–то непонятное. Фашист выбирал жертвы по какому–то лишь ему одному известному признаку. И все же я успел заметить, что трость выбирает из группы пленных лишь тех, кто был физически покрепче.
8
Ты, белобрысый, выходи! Ты, проклятый монгол, — тоже (нем.).