МОГИЛЁВ

Могилёв сильно изменился с тех пор как мы переехали оттуда 20 лет назад. Исчезли биндюжники с телегами, бывшими главным транспортным средством. Былые грунтовые и неровно мощённые улицы, покрытые лошадиным навозом, теперь аккуратно заасфальтированы. Новые большие дома сделали город непохожим на город моего детства.

Это был город, в котором нас не знали. Тут жили мои дедушка и бабушка, но дедушка умер, бабушка жила теперь в Черновицах, в квартире у той самой тети, которая поехала со мной в Могилев. Где–то здесь были одноклассники, соседи, знакомые, но как их найти через 20 лет?

Мы остановились на квартире у родственницы. Я помню их жалкую лачугу, в которой моя прабабушка Эстер жила с дочкой, внучкой и правнуком. Прабабушка прожила там почти до 90 лет.

Теперь они жили в современной красивой квартире, целых две комнаты, в которых совсем не было места для ещё 8–ми человек. Надо было искать квартиру…

Город был переполнен беженцами. Я заходил во дворы частных домов, звонил в двери квартир, все было напрасно.

Во дворе одного частного дома ко мне вышел старый еврей в рваной жилетке. Он живо напомнил мне моего покойного дедушку. Глядя на меня одним глазом и прищурив второй, потягивая папиросу, он поинтересовался:

– Ви кого–то ищите?

– Мне нужно где–то приютить жену с детьми на время, мы беженцы из Черновиц.

– Опять беженцы из Черновиц… – Он выпустил изо рта белый папиросный дым.

– Во время войны румыны высылали евреев из Черновиц к нам в Могилев. Они все спрашивали где у нас «швиц» – так они называли душ. А какой там душ, мы до войны в баню ходили, а в войну и того не было.

Я спросил:

– И долго они у вас жили?

– Да нет, их вскоре в Печору, в лагерь смерти отправили.

– Ясно. Я вообще–то сам из Могилева, уехал отсюда 20 лет назад, у меня тут дедушка жил, Лейбл Горол, не слышали?

Старый еврей подумал, пожевал губами и сказал:

– Знал я твоего деда, хороший был человек. У нас места нету, но ты ищи, ты у себя на родине, парень, ты обязательно найдешь.

РОДИНА

Могилев действительно был моя родина, хотя если родина – мать, то он был моей мачехой.

Здесь лет десяти от роду, идя по улице, я увидел человека громко орущего что–то, в чем я мог разобрать только одно слово: «Жиды!.. жиды!..». Я не поверил своим ушам, я глянул на девочку, идущую мне навстречу с немым вопросом: «Мне это послышалось?» В ответ я наткнулся на взгляд в котором было столько муки и обиды, что я его помню и сегодня, спустя 50 лет.

Может после этого я и заболел стыдом за свою принадлежность к древнему народу, а может после того, как мы с отцом тайком, огородами, носили мацу из подпольной пекарни домой. Маца была теплая, только испеченная, мы несли ее в чистых белых наволочках дождавшись темноты, издали обходя встречных пешеходов.

Прошедшая война давала о себе знать. Я видел разрушенные в войну дома, которые отстроили только к концу пятидесятых.

Как–то мы с отцом шли по улице, отец остановился и завел бесконечный разговор на идиш со своим знакомым. Это был человек с громким крикливым голосом, широко размахивающий руками и брызжущий слюной. Когда мы наконец пошли дальше, отец сказал мне:

– Его немцы расстреливали, он потом вылез из ямы…

Город менялся очень медленно. Люди в основном жили в убогих хибарах, улицы были кое–как мощены разнокалиберной брусчаткой и покрыты лошадиным навозом, который использовался как строительный материал.

В 1956 году здесь снимали сцены гражданской войны для фильма «Павел Корчагин». И хотя мне было только четыре года, я помню красную кавалерию в буденовских шлемах скачущую по пыльным улицам Могилева. Несколько дореволюционных вывесок – это все, что потребовалось для придания Могилеву вида времен гражданской войны.

Холодильников ни у кого не было. Чтобы охлаждать в жару молоко и мясо, зимой взрывали лед на замерзшем Днестре и складывали глыбы льда под откосом в центре города, пересыпали их соломой и древесными опилками.

Летом лед развозили по местным магазинам и базам. Детьми мы любили лазить туда, наслаждаясь холодом среди летней жары.

Я помню старух, вылезавших на завалинки каждую весну. У них был вид, будто они спали всю зиму и теперь хотели только погреться на весеннем солнышке и тихо умереть.

Большинство населения Могилева жило в таких же бытовых условиях как и сто лет назад. В жалких лачугах были низкие комнатки с крошечными окнами. В каждой комнатке спали, часто несколько человек, туалет был во дворе, по ночам в комнатах использовали горшки. Воду носили ведрами с уличной водопроводной колонки, помои выносили в помойную яму во дворе, туда же шел и мусор.

Наш дом был построен на месте, где раньше был приемный пункт «утиль–сырье», там хранились старые вещи, посуда, макулатура. От этого развелось множество насекомых, которые первыми заселили наш дом. Я помню клопов, прыгающих ночью с потолка на мою постель. Как–то я проснулся среди ночи, чувствуя на себе пристальный взгляд. Я зажег фонарик и увидел большого черного таракана на стене в десяти сантиметрах от моего лица. Он ничуть не испугался, спокойно продолжал глядеть, шевеля длинными усами.

Туалет в нашем доме был один на всех, небольшая будка во дворе, поделенная на два отсека. Когда яма под ним заполнялась, приезжала специальная очистная машина, называемая «гамновозка» и через толстый шланг выкачивала содержимое ямы.

Летом темно–бурая масса в яме белела. Весь верх ее покрывался белыми червями, и от их непрерывного шевеления казалось там живет большой белый зверь.

Стирка белья была событием. Нанималась женщина, обычно пожилая украинка, которая зарабатывала на жизнь стиркой. Стирала она во дворе в большой бадье из оцинкованной жести. Стиранное постельное белье крахмалили, пропитывая жидким крахмалом, затем сушили на длинных веревках, завешивая весь двор. Зимой белье не высыхало, а замерзало, его осторожно, стараясь не поломать, заносили в квартиру, где, отморозив, вешали досушиться, превращая всю квартиру в заколдованное белое царство.

Потом его гладили, раскаленный утюг, двигаясь в облаке пара, превращал мятую поверхность в бело–снежную, зеркально–гладкую. Складки от утюга на таком белье получались настолько острые, что о них можно было порезаться, как с гордостью говорила моя мама. Такое белье мало что впитывало, но долго оставалось белоснежным.

Летом во дворах варили варенье. Разводили большой костер, вешали над ним медный таз в который сыпали ягоды или фрукты, добавляли сахар. Обычно варили клубничное, малиновое или вишневое варенье. Для детей это был праздник, мы ждали пенки.

Мама снимала в блюдечко белую пену, смешанную с соком от варенья.

– Не обожгись, – говорила она мне, но я не давал ей остыть. Для меня пенка была даже вкуснее самого варенья.

Заготовка варенья была делом серьезным, ведь это была единственная возможность иметь ягоды зимой, пусть даже и вываренные в сахаре. Мама разливала варенье в стеклянные банки, она гордилась тем, что ягоды были целые – не разваренные, а сок густой, но не слишком. Банки шли на шкаф и только мама имела право в разгар зимы снять банку со шкафа, переложить варенье в блюдечко и поставить на обеденный стол.

Зимой обогревались печами, жгли дрова и уголь. Вечером печь томно светилась бордовым светом раскаленных углей, наполняя комнату теплом, утром в квартире был холод, надо было чистить печь, разжигать дрова и уголь, припасенные с вечера. Вылезать из под одеяла не хотелось, но надо было идти в школу.

Школа моя была украинская, все предметы преподавались на украинском языке. Я не возражал, быстро и незаметно освоил украинский язык, учился на одни пятерки.

Когда мы изучали Тараса Шевченко, я влюбился в его стихи, писал школьное сочинение по его поэме «Катерина» стихами на украинском языке в размере стиха этой поэмы. Что я тогда знал о резне евреев казаками Хмельницкого, которого так воспевал Шевченко?