Изменить стиль страницы

Как нашим удалось вывести их из этой жуткой толпы, сейчас я сказать не могу — боюсь быть неточной. Главное, увели… До «Европы» шли долго — на больной ноге Эрдмана поверх грязных тряпок был прилажен кусок облезлой шкуры, стянутой через дыры грязной веревкой.

Это случилось во второй половине ноября, кажется.

В нашей «Европе» на первом этаже была душевая, которую топили только по субботам.

Беглецов спрятали в «предбаннике» и пошли уговаривать нашего актера Сергея Бутюгина, который исполнял обязанности коменданта, чтобы дал дров — его посвятили в обстоятельства… Душевая закипела, их долго мыли; все, что было на них, сожгли в топке душевой, а мы с Лизочкой Раевской собирали в нашем хозяйстве для них одежду.

У Николая Робертовича было очень сильное нагноение у щиколотки правой ноги. Наши, как умели, промыли, перевязали рану и привели их, растерянных, еще не верящих в спасение, в наш номер, где, заперев двери изнутри, мы стали их кормить чем Бог послал… Такое происшествие было небезопасным для всех, кто в нем участвовал.

Ливанов, Петкер и Дорохин пошли к Ивану Михайловичу Москвину, он тогда исполнял обязанности директора.

Этот уникальный человек не испугался, не рассердился. Его приказ был: «Я пойду к командующему Саратовским округом, а вы ждите, тихо!»

Ждали долго. Москвин приехал на военной машине, дал мужу какой-то документ, сказав: «Вези его, там посмотрят ногу, и сразу обратно!»

Вернулись Николай Иванович Дорохин и Николай Робертович довольно скоро. Эрдману почистили рану, сделали перевязку и даже дали костыли, сообщив, что врач спустя время его навестит.

Когда обо всем было доложено Ивану Михайловичу, он срывающимся голосом вдруг закричал: «И чтобы готовили концерт, все, что только есть лучшего!»

Как золотой тот старик добился спасения наших друзей, Иван Михайлович не стал нам рассказывать, а концерт у военных с приглашением хозяев города действительно был большим и торжественным и завершился банкетом.

Эрдмана и Вольпина распределили так: Николай Робертович спал «валетом» с Ливановым, а кормился у нас — все-таки нас было четверо…

Мишу Вольпина взял к себе наш главный художник Владимир Владимирович Дмитриев, он жил с семьей отдельно.

Таким образом, какое-то полулегальное положение наших друзей определилось, а больная нога Николая Робертовича три раза в день во время «кормежки» лежала на моей табуретке…

Наступил канун Нового, 42-го года… Мы с Лизочкой Раевской решили «торжественно» встречать его.

Единственное, что продавалось свободно по госцене, — это цветы. Купили мы куст белой сирени, а в писчебумажном магазине вдруг оказалась репродукция с портрета Станиславского; и в нашем номере стало даже нарядно. Мы очень старались сделать приличный стол.

Конечно, были приглашены и наши герои. Часам к двум к нам набилось очень много народу. Было очень тесно, но очень дружно. И вдруг — стук в дверь… Вошел военный и громко спросил: «Эрдман, Вольпин здесь?» Наступила мертвая тишина, они оба встали, а человек этот, очевидно, увидев наши лица, совсем другим голосом сказал: «Да не волнуйтесь вы! Их приглашают быть авторами в Ансамбль НКВД, я приехал за ними».

Тут уж его стали чем-то поить, а кто-то даже и обнимал.

Вот такой поворот в их судьбе случился в то грозное время.

Через два дня они уехали в Москву. Прощание было очень горячим.

А нас летом срочно переправили — вначале пароходом по Волге и Каме до Перми, а оттуда поездом в Свердловск.

В октябре по распоряжению правительства два спектакля — «Кремлевские куранты» и «Фронт» — были вызваны в Москву на празднование 25-летия Октябрьской революции.

Ехали только участники этих спектаклей, а все оставшиеся продолжали играть в Свердловске. Я была занята в «Кремлевских курантах».

Москва была еще затемненная, ее еще бомбили, но я была счастлива. Дом наш на улице Немировича-Данченко, как она теперь называется, был цел, и квартира не сильно пострадала. И все старики драгоценные наши, увезенные, как «золотой фонд», на Кавказ, убежали, вернее, прилетели в Москву.

В этом большом нашем доме из шести подъездов вечерами был открыт только один. И вот я, пробираясь в темноте через двор к своей «черной» двери, услышала какие-то возгласы: «Где ж тут выход?» и еще что-то… Голоса показались знакомыми, и я громко сказала: «Идите сюда!» И тут, круша все на пути, с радостными воплями Николай Эрдман и Миша Вольпин чуть не задушили меня от радости.

У них были не только паспорта. Они стали очень нужными и уважаемыми авторами в этом ансамбле и работали там довольно долго.

Жизнь была трудной, работы очень много, и встречались мы, когда вернулся из эвакуации весь состав театра, редко.

Помню, что Борис Робертович Эрдман, известный художник-сценограф, и я свидетельствовали в суде, что наш главный художник МХАТа В. В. Дмитриев и его жена Марина Владимировна — одна семья (они были не зарегистрированы), а их дочке Ане, ныне известному спортивному комментатору, было тогда около трех лет. В шутку нас называли «кумовьями».

Спустя много лет, когда скончалась Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, в одну комнату из ее трехкомнатной квартиры поселили Бориса Эрдмана.

Я, почти каждый день навещая Софью Ивановну Бакланову, жившую с Ольгой Леонардовной с момента ее переезда в наш дом, иногда встречалась с братьями Эрдманами.

Вскоре Борис Эрдман тяжело заболел и скончался в больнице.

Николай Робертович несколько раз бывал в комнате покойного брата, а потом мы опять долгое время не виделись.

Встретились случайно в одном доме, куда были приглашены. Я к тому времени уже овдовела. Николай Робертович показался мне нездоровым, очень печальным и острил невесело…

Больше я его не видела.

Он был тяжко болен и умирал мучительно, но подробности мне неизвестны.

Мне и на его панихиде не пришлось быть.

Так сгорел этот яркий талант, этот беспощадный сатирик, этот интереснейший человек трагической судьбы.

Март 89-го года
Москва

Н. Чидсон

РАДОСТЬ ГОРЬКИХ ЛЕТ

Я рано лишилась отца. Он умер, когда мне было два года. Его предки были выходцы из Англии. Вот почему я ношу фамилию Чидсон.

Семья отца обрусела и давно утратила связи с далекими родственниками. Когда я в начале 60-х годов была в Англии, я не пробовала их разыскивать. Было страшно даже подумать об этом. Родственники за границей! Это было ужасное клеймо.

Моя мать, Юлия Карповна Сперанская, была драматической актрисой. Ее семья русская. О себе мама рассказала в книге «Братья Адельгейм». Она была их ученицей и главной партнершей по сцене. Мама вторично вышла замуж в 1922 году, за адвоката, поляка по национальности. Фамилия Мечислава Иеронимовича, моего отчима, потребует немало места в строке. Она звучит — Шонович-Погорский-Забава-Пясецкий.

Наша семья переехала из Петрограда в Москву и поселилась в подвале на Малой Лубянке. После убийства П. Л. Войкова, когда начались гонения на поляков, добрейший Мечислав Иеронимович за свое польско-дворянское происхождение был выслан из Москвы на три года.

Вместе с мамой в детстве я бывала редко. Она гастролировала, и я вечно жила у кого-либо из родных или знакомых.

Окончив балетную школу, я попала в Большой театр. В 1959 году я ушла со сцены и стала педагогом-хореографом.

Мое знакомство с Николаем Робертовичем произошло за несколько месяцев до войны, зимой 1940 года.

Он в это время не имел права жить в Москве, как бывший ссыльный, и поэтому приезжал нелегально в Москву на несколько дней. Останавливался у своих друзей: Гариных, Чирковых, Жаровых.

Друзья не только давали ему приют, но даже приезжали к нему в ссылку, как это сделал Гарин. Это было, кажется, в Енисейске. Добираться туда было долго и сложно — чуть ли не неделю. Гарин приехал, пробыл сутки и неожиданно сказал: «Ну, Николай Робертович, я уезжаю». Николай Робертович изумился: «Но вы только что приехали». На это Гарин в силу своей природной застенчивости и деликатности произнес: «Мне кажется, я вам помешал». И исчез!