— Это исключено,— ответил Николай.— Ты видишь, по кромке майны проложен настил из бруса, и теперь давление проходящей машины распределяется равномерно на всю площадь ледяного поля. Это всё рассчитано точно и с запасом прочности. Опасность в другом.

— Значит, есть опасность?

— Ну, скажем, риск. Когда мы начнем перекрывать правобережное русло, ссыпая в майну камень, живое сечение реки, уменьшится. Уровень воды перед перемычкой повысится. Возникнет так называемый перепад. Вода будет давить на лед снизу и может взломать его, оторвать от берегов и вообще раздробить ледяное поле на отдельные куски.

Спокойствие Николая возмутило Наташу.

— Но ведь на льду же работают люди! Николай улыбнулся.

— Диспетчерскую перенесем сюда, на оголовок.

— Ты уже научился дразнить меня,— сказала с упреком Наташа.—А люди, которые поведут на лед самосвалы?

— Им опасность не грозит,— успокоил ее Николай.— В крайнем случае если даже часть ледяного поля, перекрытую настилом, оторвет, то люди останутся на льдине и даже сразу не заметят, что льдину оторвало. Беда в другом. Льдину снесет течением, и она закроет майну… Но это тоже предусмотрено. Кузьма Сергеевич сказал: не следует опасаться. Ледяное поле приподымется целиком. Его оторвут от берегов, и оно всплывет, не дробясь на куски. Об этом позаботятся взрывники. Им предстоит большая работа.

Наташа не совсем хорошо поняла, каким образом взрывники будут спасать льдину, и усомнилась, что ледяное поле будет вести себя так послушно. Но ей показалось, что Николай и сам не очень уверен в убедительности своих доводов или по меньшей мере не очень глубоко разбирается в этом вопросе, и, не желая ставить его в затруднительное положение, она переменила тему.

— Отцу будет обидно,— сказала она и вздохнула.

— У Максима Никифоровича впереди работы тьма-тьмущая,— успокоил ее Николай.— Влезем в котлован, тогда без взрывников ни шагу.— Он спохватился и посмотрел на часы.— Половина одиннадцатого. Популярную лекцию по гидротехнике считаем законченной. Приступаем к исполнению служебных обязанностей. Ты, Наташа, займись своими учетчицами, а я пойду расставлять по местам сигнальщиков. В одиннадцать приедет Кузьма Сергеевич. Надо, чтобы все было в полной боевой.

Он с мальчишеской лихостью спрыгнул на лед, помахал ей рукой и побежал к обогревалке. Наташа проводила его взглядом и пошла в диспетчерскую. Туда должны были подойти Люба и Надя. Их по просьбе Наташи Николай выделил ей в помощь.

«…Мамочка, ты прости его. Он такой старенький, как Василий Федотыч…»

Екатерина Васильевна сняла очки и протерла треугольником косынки. Хотя не очки были виною. Глаза застлало слезой. Слезы капали на письмо Наташи. На ровных строчках, выведенных знакомым косым почерком, вспухли сизые пятна.

Старенький, как Василий Федотыч… Как представить его седым, морщинистым, сгорбленным? Он жил в ее памяти молодой, сильный. Молодым и сильным ушел он много-много лет назад.

Екатерина Васильевна, пошатываясь, подошла к простенку, где висела над комодом его фотография. На нее смотрели молодые, горячие глаза Максима. Она приподняла рамку. Пожелтевшая бумажка упала на комод с сухим шелестом. Екатерина Васильевна взяла ее, расправила, отнесла к столу и положила рядом с письмом дочери. Рано поседевшая голова склонилась над столом. Выцветшие от времени, поблекшие буквы продолжали утверждать: «Пропал без вести». Другие строки, написанные всего несколько дней назад, опровергали: «Вернулся. Жив!» И в тех и в других строках была своя правда. Вернулся не тот, кто пропал, Не сединой, не морщинами был отличен этот возвратившийся от того, который пропал. Тот верил ей, а этот не осмелился поверить. Рассудок пытался убедить, что жертва была принесена в тревоге за нее, за детей… но сердце не принимало этой жертвы. Сможет ли ее сердце простить? Дочь простила. Ей легче, она ничего не помнит.

Скрипнула калитка. Это возвращалась из школы Олечка. Екатерина Васильевна поспешно отерла слезы. Письмо Наташи вместе с пожелтевшим листком положила туда же, за рамку с фотографией.

Еще раздеваясь в прихожей, Олечка начала рассказывать:

— Знаешь, мама, сегодня нам сказали: на каникулах мы будем проходить производственную практику, Сразу после экзаменов. Сегодня записывали, кто какую выбрал специальность. Я записалась на токаря. И Люда Семенченко тоже. Мария Антоновна отговаривала, хотела, чтобы мы пошли на швейфаб-рику. Но мы настояли на своем. Ты слышишь меня, мама?

Олечка остановилась в дверях и, немного обиженная равнодушием матери, уставилась на нее, насупив бровки над чуть прищуренными, широко расставленными глазами.

«Вся в него,— подумала Екатерина Васильевна,— тоненькая, высокая, голубоглазая. И бровки густые, светлые…»

— Мамочка, что случилось? Ты плакала?

— Что ты, Олечка! Просто нездоровится,— ответила Екатерина Васильевна.— Собери сама поужинать, я прилягу. А ты потом постели себе на диване.

Олечка ушла на кухню и осторожно, стараясь не греметь посудой, стала накрывать на стол. — Мамочка, иди ужинать.

— Кушай, доченька, кушай.

Услышав, что мать легла, Олечка на цыпочках прошла в комнату, выключила свет.Дверь в кухню осталась приоткрытой. Полоса света пересекла комнату и по комоду взбиралась на простенок. В темной рамке застыло лицо Максима. Екатерина Васильевна хотела окликнуть дочь, попросить прикрыть дверь. Олечка сидела за столом, перед ней лежал раскрытый учебник. Она сидела вполоборота, и видно было, как она беззвучно шевелила губами. Светлая косичка лежала на спине, отливая золотом. Кончик другой косички Олечка зажала в руке и машинально, как кисточкой, водила им по щеке.

Не надо тревожить ее, пусть думает, что мать спит.Но было не до сна. Письмо Наташи разбередило воспоминания о той, прежней жизни, отодвинутой в такое далекое прошлое, что казалось, это не ее жизнь, а что-то слышанное или читанное, то, что происходило не с нею, а с каким-то другим человеком, и происходило так давно, что не вмещалось в рамки одной человеческой жизни.

А теперь это почти не бывшее прошлое властно приблизилось. Память выхватывала картины давно прошедшего детства и юности.

…Вот восьмилетняя девочка сидит ночью на корме парохода, прижимаясь к тете Параше. Суматошно шлепают колеса по воде. Береговой ветерок забрасывает на корму брызги и водяную пыль. На темной воде остается широкий след. В нем дробится и прыгает краюха луны. Катюшка смотрит на след, по этому следу можно добраться до деревни Вороновки к самому Гремящему порогу. В деревне Вороновке они вечером сели с тетей Парашей на пароход. Катюшка вспоминает, как днем хоронили маму, как опускали в сырую яму некрашеный гроб, как тетя Параша бросила в яму горсть земли и ей велела бросить… Вспоминает, что у нее теперь никого нет, кроме толстой и сердитой тети Параши, и начинает тихонько плакать.

— Ты чего? — спрашивает, очнувшись от дремоты, тетя Параша.

— Холодно,— шепчет Катюшка, хоть ночь летняя, теплая.

— Не хнычь,— говорит строго тетя Параша,— в нашем набатовском роду нету плаксивых.— И плотнее укутывает Катюшку шалью.

Катюшка втихомолку глотает слезы.

…Тихая улочка в предместье большого сибирского города Иркутска. Теплый весенний, почти летний вечер. По всей улице в садах цветут яблони, черемуха, сирень. Тонкие ветки черемухи, облитые белым цветом, перевесились через ограду, гнутся над самой головой. Рядом с Катюшей Максим. Высокий, стройный, гимнастерка туго перехвачена широким ремнем. На синих петлицах золотые молоточки и по два малиновых треугольника. На хромовых сапожках шпоры. Фуражка с синим околышем лежит на траве, и Катюша ворошит его мягкие светлые кудри. Максим обнимает Катюшу. Руки у него неспокойные, жадные.

— Максимушка, не надо! — говорит Катюша, а сама прижимается к нему еще теснее.

На крыльцо выходит тетка Параша и окликает ее:

— Катерина, хватит полуночничать! Спать пора! Но со двора их не видно, и Катюша молчит.

— Кому говорю! — сердится тетка. И Катюша шепчет Максиму: