В показаниях следователю Ляпин не только не выгораживал Аркадия, но пытался представить его непременным участником всех своих преступлений. По словам Ляпина, именно Аркадий подал ему мысль расправиться с Черемных.

Но Ляпин явно переборщил. Не требовалось большой проницательности, чтоб догадаться о его намерениях. Оговаривая Аркадия, он стремился рассчитаться с ним и, главное, надеялся, сделав своим соучастником сына начальника стройки, облегчить тем самым свое положение. Однако сокрушительный удар Ляпина разом превратил Аркадия из соучастника в жертву преступления.

Набатова ознакомили с показаниями Ляпина. И хотя следователь тут же оговорился, что обвинения в адрес Аркадия остальными материалами следствия не подтверждаются, Набатов понял, на краю какой пропасти оказался его сын.

В первые минуты его охватило такое отчаяние, что даже явилась малодушная мысль: для Аркадия лучше было погибнуть от руки Ляпина. Но тут же гневно пристыдил себя.

В этот день он пришел домой необычно рано. Прошел в комнату сына и долго молча сидел у его постели. Потом так же молча ходил из угла в угол осторожными, тихими, будто не своими шагами.

Встревоженная Софья Викентьевна хотела и его уложить в постель; он сказал, что пойдет поработать. Но, поднявшись к себе наверх, так же неприкаянно бродил из угла в угол, спрашивая себя об одном и том же и не умея найти ответа.

Как могло случиться, что он, кому доверено быть начальником — а это значит и руководителем и воспитателем—многих тысяч людей, не понял, не почувствовал, что происходит с его собственным, его единственным сыном!.. И если бы ему была безразлична судьба сына!.. Нет, в этом он не может себя обвинить. Но почему же так, называемые чужие люди уважают его, дорожат его делом, понимают его? И почему не понимает родной сын? Почему Николай Звягин ловит каждое слово? Почему он может вести за собой людей на самые трудные дела, может вызвать воодушевление и энтузиазм, когда человек забывает об узколичном и борется за общее дело, как за свое кровное,— и почему он.не мог воспитать у сына потребности быть хотя бы только честным и трудолюбивым?

Долго искал Кузьма Сергеевич ответа. Не сразу пришел к мысли — потому люди идут за ним, что видят и чувствуют: в дело он, Набатов, вкладывает свою душу… А вот для сына, родного сына, того, что лежит сейчас с перевязанной головой в постели, а мог бы лежать уже в гробу или, того страшнее, на тюремных нарах,— для этого трудного сына места в душе не нашлось. А разве уж так тесна душа у человека, чтобы не вместились и общее дело и своя семья?..

Он был справедлив. Строг, но справедлив, временами суров, но справедлив… И только. А этого мало для живого человека, тем более для родного сына.

Только через неделю Федору Васильевичу разрешили свидание. Раненый был еще очень слаб, и дежурная сестра, пропуская Федора Васильевича, предупредила, чтобы он не утомлял больного.

Черемных лежал в маленькой палате один. Вторая койка была не занята. «Второй раз я в этой палате»,— подумал Федор Васильевич, вспомнив, что сюда приходил он к больной Наташе.

Черемных лежал на спине. Голова у него была перебинтована, а левая рука в гипсовой повязке уложена поверх красного одеяла.

Забыв всё наставления дежурной сестры, Федор Васильевич сказал:

— Вот и пришлось, друг, снова свидеться. Черемных на минуту закрыл безбровые под низко опущенным бинтом глаза, потом посмотрел прямо в лицо Федору Васильевичу, чуть приметно усмехнулся и, коснувшись рукою груди, спросил:

— Заметил?

Федор Васильевич кивнул в ответ. Взял сухую, морщинистую, в подсохших ссадинах руку товарища и долго молча смотрел на него.

— Я, Максим, никому ничего не говорил,— сказал Федор Васильевич.

— Не тревожься,— сказал Черемных. — Я сам скажу…— Он помолчал и заговорил медленно, слабым голосом.

Федор Васильевич видел, что ему трудно говорить, но не прерывал его. Человек так долго молчал, и жестоко было теперь останавливать его.

— Давно томлюсь. Страшная это штука, Федор,— лишиться имени. Все равно, что похоронить себя заживо… Нет у человека более страшного врага, чем собственное малодушие… Не от закона прятался. Что по закону положено, получил сполна. Может, по нынешним временам скажут, что получил сверх положенного. Ну это я так, к слову. Пустое дело — счеты сводить…

— Максим, не надо об этом.

— Надо… Об этом все… О другой своей вине скажу. Тут на судьбу сваливать не приходится. Смалодушничал я, Федор. Семья у меня хорошая… Побоялся их замарать… Так рассудил: я для них погиб. Погиб как солдат… Отболело горе, притерпелось… И осталась святая память. И от людей уважение и сочувствие… Семья погибшего за Родину… А объявлюсь живой, опять не радость, а горе. Какая же радость узнать, что муж и отец изменник Родины! Всех нас подряд тогда так называли…. Свой позор на их голову… Вот так, Федор, я себе говорил… Нет, не говорил, лгал, лгал, Федор! Себе лгал! А это, знаешь, скажу я тебе, последнее дело…

Он закрыл глаза и попытался повернуть голову, как будто взгляд Федора жег его и сквозь опущенные веки. Шевелиться было нельзя. Пронизывающая все тело боль заставила глухо застонать.

Федор Васильевич сжал руку товарища.

— Максим, спокойно. Я все понял…

— Нет, погоди… погоди, — прервал его Черемных. Слова, произносимые тихим, хриплым голосом,словно с трудом пробивались сквозь сжатые зубы:

— Не осаживай меня. Первому тебе говорю… Лгал… не о них, о себе думал… о себе тревожился. Осудят. Не примут… душой не примут. Этого устрашился. Вот в чем мое малодушие, моя вина…

Он замолчал и лежал тихо, неподвижно. Глядел не на Федора, а мимо него, куда-то в угол комнаты.

— У тебя ведь дочь была? — спросил Федор Васильевич, чтобы прервать тяжелое молчание.

— Две дочери… Старшую довелось увидеть. Выросла. Совсем взрослая…

— Был дома? — волнуясь, спросил Федор Васильевич.

— Здесь встретил, на стройке. Знаешь ты ее. Беленькая такая, славная… В нашей диспетчерской…

— Наташа! —воскликнул Федор Васильевич,— И не открылся? Да как же ты!..— И спохватился: нельзя так с тяжелораненым.

— Слушай, Максим,—сказал Федор строго, чтобы укрепить своей твердостью этого придавленного жизнью человека,— слушай меня. Сейчас я старший. Наташа завтра придет к тебе.

В этот день на курсах крановщиков состоялись только Два первых урока. Начальник управления механизации Бирюков, который читал «Правила эксплуатации …подъемных кранов», срочно выехал в командировку, и учебная часть не успела заполнить освободившиеся часы.

Слушатели курсов, в большинстве своем парни и девчата, были очень довольны неожиданной отдушиной: работать и одновременно учиться — дело похвальное, но не легкое.

Наташа стояла в коридоре, прислонясь к подоконнику, и наблюдала веселую сутолоку, у вешалки: все торопились побыстрее одеться — у молодости дел много, а времени в обрез. Наташа ожидала Николая. Он вел занятия первые два часа и сейчас в маленькой комнатке завуча, которая, по школьным традициям, именовалась «учительской», заполнял журнал.

Выходя из классной комнаты, Николай шепнул ей: «Подождите меня, Наташа. Мы еще успеем в кино». И сейчас она больше всего опасалась, как бы кто из девчат не окликнул ее и не позвал идти вместе домой. Признаться, что она ожидает Николая Николаевича, было неудобно. Хотя Николай был немногим старше ее, но здесь он был преподавателем и вообще… инженер.

Ее действительно окликнули.  Она оглянулась. К ней подошел Перетолчин.

— Наташа, я за тобой,— сказал он.— У меня к тебе серьезный разговор.

Наташа не спросила, о чем разговор. Только машинально оглянулась на дверь «учительской» и, увидев выходящего оттуда Николая, сказала Федору Васильевичу:

— Я сейчас…

— Попроси, чтобы тебя отпустили завтра с работы.

Николай подошел к ним и, заметив растерянное выражение на лице Наташи, пристально посмотрел на Перетолчина.

— Николай Николаевич, я должна сейчас уйти,— сказала Наташа.— И завтра я не смогу прийти на работу. Вы разрешите мне?