Изменить стиль страницы

И Сократ опять грустновато сощурил глаза.

— Весь город только и говорит о тебе, Сократ. Ко мне подходят незнакомые люди, спрашивают, предлагают вещи, деньги. Я отказываюсь от этих ничтожных подачек. Разве в моем доме не найдется щепотка ладана или кусок ячменной лепешки? Я и сама могу подать милостыню.

— Премудрая Кассандра не нашла бы в твоих словах изъяна! — похвалил Сократ, подходя к жене поближе и всматриваясь в ее осунувшееся лицо. — Как ты жила эти дни, Ксантиппа?

— Она бегала и бегала. Как индюшка! — ворчливо, будто маленький старичок, проговорил Софрониск и, спохватившись, прижал к груди восковой кораблик.

— Прикуси язык! — Ксантиппа размашисто подняла руку, подержала ее в воздухе, словно решая, по какому месту ударить, но так и не ударила. — Посмотри на этого отпрыска, Сократ! Еще вчера он сосал творог сквозь тряпочку, а сегодня не прочь боднуть родную мать. Неблагодарный! Пожалуй, он будет похлеще другого оболтуса! — Лампрокл хмыкнул и на всякий случай отодвинулся от матери.

— Побереги свой бич, Ксантиппа. Разве пристало яблоне корить собственное семя, еще не нашедшее доброй почвы. Глядишь, и оно даст со временем стройный побег — не горбатую ветку. Отведай-ка лучше кунжутного пирога, раздели со мной утреннюю трапезу. — Сократ, приглашая, провел рукой по шершавой, как бычий язык, ребровине стола и впервые обратил внимание на два бронзовых сосуда. — Откуда здесь вазы? — негромко спросил он и, подняв сосуды, легонько ударил друг о друга.

Печально-жужжащий звон поплыл, медленно затухая. Неожиданно звук стал возвращаться — казалось, вылетевший шмель надумал в последний раз проверить свое жилище. И все, даже дети, прислушались к низкому тревожному звуку.

— Кажется, я теряю память, Сократ, — жалобно сказала женщина и метнула на мужа испытующий взгляд, словно желая удостовериться: а стоит ли ему говорить об этом? Сократ кивнул головой. — У меня такое чувство, что я забыла что-то важное, и, если не вспомню, случится беда. Какой-то голос взывает без конца: «Вспомни, вспомни…» Очень знакомый голос. Иногда мне кажется: просит покойная мать, иногда — ты. И не то чтобы строго просит, а будто дитя-несмысленыша уговаривает: «Вспомни…» Я уж тертую редьку к голове прикладывала, и это не помогает. Ты знаешь, что я вчера подумала? Только не смейся надо мной! — Ксантиппа перешла на шепот: — Может, ко мне в ухо забралась пиявка, когда я мыла волосы в Илиссе? Забралась и живет вот здесь! — Женщина ворохнула волосы. — Право, я чувствую, какое-то пятно. Оно становится то больше, то меньше. Это пиявка высасывает мою память. Чему ты улыбаешься? Не веришь мне?

— Верю, моя дорогая Ксантиппа, и сочувствую. Только напрасно ты обвиняешь пиявку. Она виновата не больше, чем я в осквернении герм.

— Я верю тебе, Сократ, но это… — Женщина страдальчески поморщилась, не зная, как назвать испытание, доставшееся ей. — Это измучило меня хуже болезни. Третьего дня, под утро, мне приснился сон. Ты куда-то собираешься, на тебе короткий плащ, как у охотников. Я протягиваю узелок с пищей — ты отказываешься. «Тогда возьми жертвенный ладан!» — говорю я, но ты, как пресытившийся бык, мотаешь головой. Я хожу из комнаты в чулан, из чулана в комнату, а ты стоишь и что-то ждешь от меня. И лицо у тебя какое-то странное. Я не могу понять, смеешься ты или сочувствуешь. Под ногами у меня валяется пряжа, белые клубки. «Может, ты возьмешь немного денег?» — спрашиваю я, но ты не желаешь слушать — отворачиваешься. Я зову Лампрокла и прошу, чтобы он принес бабки из костей дикого козла. Великие боги! Какая глупость только не приснится! А ты все ждешь, хотя и куда-то торопишься. Встанешь на порог, постоишь и опять спускаешься в комнату. И мне почему-то кажется, что когда-то давно я провожала тебя и хорошо знала, что следует дать в долгую и трудную дорогу. «Может, ты захватишь корень мальвы? — спрашиваю я. — Ты же ел в детстве корень мальвы…» О, счастье, — ты уже протягиваешь руку, но в последний момент тебя что-то смутило. Я чуть не плачу, мне так хочется, чтобы ты что-то взял, но не знаю — что. Кричу криком: «Заклинаю тебя Зевсом, скажи, что тебе нужно?» А ты рассмеялся и говоришь: «Может, Ино одолжит мне щипцы для завивки волос?» — Женщина возмущенно замолкла.

— А-я-яй! Как он мог сказать такое! — Мудрец прикрыл ладонью лысую голову.

— Вот-вот. Всегда у него какие-то шутки. Я сбилась с ног, желая помочь, а он как ни в чем не бывало чешет язык… — продолжала жаловаться Ксантиппа.

— Надеюсь, ты вправила ему ум? — поинтересовался Сократ.

— Да! — азартно откликнулась женщина. — Пусть простит меня Афродита, но… — И смущенно замолчала, увидев перед собой смеющиеся глаза Сократа.

— Что же ты молчишь? Разве мои бока болят за того Сократа?

— Я вцепилась тебе, то есть ему, в бороду.

— А дальше? Говори! Я изнываю, как покойный Атрей на петушиных боях.

— Но борода оказалась гладкой, умащенной — так и выскользнула из рук. Однако хватит. Мне, право, неловко говорить об этом.

— Что же было дальше? Ушел этот несносный человек или остался ждать?

— Ушел, — неохотно сказала женщина. — Напялил на голову пыльную кудель и ушел, смеясь, Что-то крикнул на прощанье. Никак не вспомню этих слов. — Она обхватила колени, и два ее крыла, большое и малое, словно подались вверх — казалось, она делала еще одно усилие взлететь.

Снаружи долетали шорохи, птичий писк.

— Потом я бросилась за тобой, наступила на белый клубок пряжи и упала. Это дурной знак, Сократ!

— Дурной! — согласился мудрец.

Помолчали, нехорошо, тягостно.

— Ты все же попробуй пирог, — неуверенно сказал Сократ. — И детям дай. — Он хотел погладить белесые кудряшки Софрониска, но сын диковато отстранился. — Ешьте, я не буду вам мешать! — И отошел к своим друзьям, которые вяло продолжали уже порядком надоевший разговор.

Вскоре пришли Гермоген, Менексен, Критобул и Федон, долго и радостно жали руку Сократа, а следом за ними явился черный от загара Ктесипп, который работал вместе с отцом на деревенской усадьбе и ничего не знал о прибытии «Паралии». Ктесипп растрогал Учителя тем, что принес не пищу, а книжный свиток со стихами. Гости украдкой, будто ворованное, стали выкладывать на стол фрукты, колбасы, печенье. Возле бронзовых башенок выросла обводная стена пищи. Софрониск с интересом наблюдал, как великорослые мужи мастерили диковинную крепость. Сократ попросил Скифа освободить стол, но тот, по обыкновению, медлил. Пришел еще один прислужник Одиннадцати, высокий, крутоплечий, встал в дверях, рассматривая Сократа и гостей.

Гости жались к Сократу, как пчелы к матке, собирающейся навсегда покинуть улей. Одни откровенно печалились, другие притворно бодрились, но все одинаково сторонились разговоров о смерти. И когда Эпиген нечаянно упомянул имя Ферамена, приговоренного к смерти в правление Тридцати и вынужденного без суда и следствия принять печальный кубок цикуты, на него так красноречиво посмотрели, что Эпиген без промедления замолк и низко опустил голову. Сократ подходил к жене и детям, возвращался к своим друзьям и, заметив, что Ксантиппа начинает тяготиться его отсутствием и бросать косые взгляды на пришедших, снова шел к жене, говорил с ней ласково и терпеливо, как с больным ребенком. Софрониск осмелел и стал дергать отца за бороду. Друзья, обычно засыпающие Сократа вопросами, на этот раз сдержанно помалкивали. Они жадно всматривались в Учителя, стараясь запомнить каждое его слово, каждый жест, но Сок-рат, вопреки обыкновению, был сегодня малоречив. Он ходил своим неторопливым шажком, тепло поглядывал на собравшихся, касался их волос, плеч, однажды даже пожал руки Гермогену, будто прощаясь, а, может, благодаря — кто знает, что означало это рукопожатие?

Тем временем Гелиос уже достиг вершины голубой горы и стал медленно скатываться вниз.

— Что вы собираетесь делать с едой? — вдруг спросил человек, подпирающий тюремную притолоку. — Не выбрасывать же ее бесприютным псам! — Голос у него был какой-то визгливый, несмазанный.