В том, что он, совершенно штатский гражданин, не обладал военными способностями, признавался впоследствии и сам Лев Давидович. В его мемуарах есть такие строки: "Был ли я подготовлен для военной работы? Разумеется, нет…" "Я не считаю себя ни в малейшей степени стратегом". А раз так, для чего же, спрашивается, взвалил он на собственные плечи труднейшую ношу возглавил вооруженные силы Республики? Да для того, чтобы иметь надежный рычаг при осуществлении своих идей. Кто владеет в военное время армией и флотом, тот практически владеет страной, во всяком случае может в любой момент взять бразды государственного правления в свои руки. А на поражения, на потери, допущенные по его вине, из-за его неумения, Троцкому было наплевать. Аборигены — лишь материал для воплощения огромных всемирных замыслов…
На красноармейцев, шеренгами вытянувшихся вдоль перрона для встречи, Троцкий не обратил никакого внимания, не остановился перед ними, не поздоровался. Просто не заметил их, и я сказал себе, что такого не позволял даже царь: мне доводилось бывать на смотрах. Зато со штабными, с военспецами Троцкий, видимо, в пику Ворошилову, беседовал долго, спрашивал, как они обеспечены, каковы условия для работы. Об этом, разумеется, стоило поговорить, но не на перроне, не для показухи, а совсем в другой обстановке.
Меня, незнакомого, Троцкий окинул острым колющим взглядом. Я представился. Он протянул руку. Пожатие было несильным, но энергичным, со встряхиванием. И сразу пошел дальше. Запомнились одутловатые щеки, небольшие плотные усы. Он был скорее шатеном, даже светлым шатеном, нежели брюнетом. Бородка почти светлая, рыжеватая что ли.
В каждом из нас есть, разумеется, и плохое, и хорошее, причем хорошего, как правило, больше. Исходя из этого, я старался заметить в Троцком какие-либо привлекательные черты, но нашел их немного. Да ведь и видел-то его несколько часов. Человек он подвижный, деятельный, острый на язык. Быстро схватывал обстановку, но мне все время казалось, что наши события совсем не волнуют его. Занимаясь войной, он очень далек от нее, от наших мук, наших болей, вызванных взаимным кровопролитием.
Не помню, в тот или в другой раз услышал я фразу Троцкого, выражавшую его философское кредо: "Конечная цель — ничто, движение — все!" Сама по себе, на мой взгляд, концепция эта бесспорна. Все движется, борется, развивается. Остановка — смерть. Но громогласно проповедовать эту истину в тогдашней обстановке было бессмысленно и даже вредно. Не очень-то вдохновила бы красноармейца, мерзшего в окопах, кормившего вшей, рисковавшего жизнью, мысль о том, что конечная цель — защита Царицына — это пустяк, важен лишь сам процесс обороны. Или взять крестьянина, поднявшегося на борьбу за совершенно конкретное дело: за свою свободу, за землю для своей семьи. Скажи ему, что это — ерунда, что все будет меняться, земля станет твоей, потом не твоей, не в том, мол, суть, важна сама революция, само движение. Плюнет крестьянин, воткнет штык в землю и пойдет до хаты, ругаясь: нет правды на белом свете, одна путаница.
Никакой пользы не приносила тогда звонкая философская фраза, а вред от нее был очевиден. Истины ради отмечу вот еще что. Как я узнал позже, эту броскую и четкую формулировку «родил» отнюдь не сам Лев Давидович. В серии статей "Проблемы социализма", которые принадлежат ревизионисту марксизма Эдуарду Бернштейну, сказано: "Конечная цель, какова бы она ни была, для меня — ничто, движение же — все". Лев Давидович, как видим, лишь позаимствовал и слегка модернизировал эту фразу.
Троцкий не скупился на указания и распоряжения. Но беда в том, что указания давались без соблюдения элементарных воинских правил, зачастую непосредственно исполнителям, в обход старших начальников. К примеру, начдив получал распоряжение, о котором не знал командующий армией. Может, от высокомерия это шло (сами, мол, разберутся), а может, нарочно поступал так Троцкий, третируя Ворошилова, подчеркивая неприязнь к нему, умаляя его в глазах подчиненных.
Климент Ефремович был подавлен, молчалив, угрюм. Он понимал, что недолго продержится теперь на посту командарма, жаль ему было расставаться со своим детищем, с 10-й армией, которая возникла и сформировалась во многом благодаря его усилиям. Но хоть и очень огорчен был Ворошилов, он старался не показывать своего расстройства, перед Троцким не заискивал, держался независимо. И произошло то, чего следовало ожидать. После отъезда Троцкого в декабре поступило распоряжение: Климент Ефремович был отстранен от командования. Он убыл в Москву, а оттуда в Киев, его включили в состав Временного революционного правительства Украины, только что освобожденной от германцев.
14
Из всех многочисленных встреч, коими одарила меня судьба, я останавливаю внимание главным образом на встречах с теми людьми, с которыми довелось сталкиваться не один раз, пришлось вместе работать, переживать и горе, и радость. Одним из таких стал новый командующий 10-й армией Александр Ильич Егоров. При первой же встрече проникся к нему полным расположением. Когда я представился в числе работников штаба, Александр Ильич обрадовался:
— Очень приятно! Большой привет вам от бывшего солдата из Красноярска, — улыбнулся Егоров, и я понял, что направлен он сюда не без вмешательства Сталина. — Прошу вас к себе в двадцать часов.
Новый командарм занял апартаменты, в которых обитал Ворошилов с женой, но не все четыре комнаты, а лишь две: кабинет-приемную и спальню. Когда я пришел, в кабинете накрыт был ужин: гречневая каша, самовар, заварка в большом чайнике и колотый сахар.
— Скромно живете, — пошутил я. — В Царицыне, слава богу, продовольствие еще не перевелось.
— Знаете, Николай Алексеевич, по сравнению с тем, что на Севере, такой стол — роскошь. Там дети голодными просыпаются, голодными спать ложатся. Мне сейчас даже неловко…
— Надо привыкать, казак против нас — сытый, крепкий, силенка требуется, чтобы с ног сбить.
— Буду стараться! — засмеялся Егоров.
Все понравилось мне в Александре Ильиче. Было в нем что-то от былинных русских богатырей. Не рост, как раз рост у него самый обычный, средний. А вот плечи большие, сильные, грудь широкая.
Черты лица простые, крупные. И удивительное сочетание: тяжелый, раздвоенный ямочкой подбородок свидетельствовал о незаурядной воле, а в целом лицо было очень добродушное, даже доброе. Выделялись глаза: светлые, умные, понимающие глаза человека спокойного, рассудительного, интеллигентного. Одет он был в солдатскую гимнастерку, тесноватую в плечах. В манере держаться, разговаривать не было ни малейшего наигрыша, стремления как-то «подать» себя. Он отдыхал, чуть откинувшись на спинку стула, расслабившись, скрестив на груди могучие руки. И еще одно: стремление к тому, чтобы не было никакого недопонимания, к ясности во всем. Он и это слово-то повторял чаще других.
— Хочу, чтобы у нас была полная ясность, Николай Алексеевич, — весело произнес он. — Товарищ Сталин скапал мне о вас много хороших слов. Если понадобятся советы — буду обращаться к вам: вы здесь старожил.
— С удовольствием, все, что смогу,
— Не премину воспользоваться. И прямо сейчас, — посерьезнел Александр Ильич. — Такое впечатление, что в армии не очень рады моему приезду. Точнее — совсем не рады, есть даже недовольные. Это что — неверие в бывшего офицера?
— Отчасти. И сам Ворошилов, и многие его выдвиженцы с подозрением относятся к военспецам. Участь кое-кого из военспецов незавидна, — сказал я. — Но это, пожалуй, еще не самое главное. Ворошилов собрал армию из разрозненных полков, из партизанских отрядов. С этой армией он дважды отстоял Царицын. Все командиры в армии — друзья и приятели Климента Ефремовича. И вдруг дорогого начальника снимают, а вместо него появляетесь вы. Из Москвы и «бывший». Хорошо хоть, что здесь знают, что вы член партии большевиков, — говорилось об этом. А не то могли и в штыки принять…
— Веские факторы, — качнул тяжелым подбородком Егоров. — Но как преодолеть барьер отчуждения?