Изменить стиль страницы

Так начался второй перелом под Царицыном, надолго остудивший наступательный пыл белых. И, что самое главное, это событие прочно связало мою судьбу с судьбой Сталина. Он раз и навсегда уверовал в глубину моих военных познаний, в полезность моих советов, проникся уважением не только к моим способностям (он переоценивал их), но и к авторитету генерала Брусилова. Это вообще было особенностью негибкого характера Сталина: либо он принимал человека целиком, зачисляя его в разряд «своих», либо не принимал совершенно, относясь с полным равнодушием, не замечая. Ну, и еще были, конечно, враги, достойные лишь одного — уничтожения. Оттенков Сталин почти не ведал.

На всю жизнь усвоил тогда Иосиф Виссарионович одно из правил военного искусства, понял, как важно сосредоточить на решающем участке силы и средства, нанести по противнику неожиданный, массированный удар. Сия истина, имевшая особое значение в сочетании с другими формами ведения боевых действий, для Сталина со временем стала догмой, а любая догма, как известно, способна принести вред. Такой перекос очень и очень даст знать себя в дальнейшем. Когда Рокоссовский перед операцией «Багратион» выступит против штампа, его судьба, его жизнь повиснут на волоске. Но об этом позже.

Ну, и еще один подобный результат нашего удачного артиллерийского удара. Недавний унтер Кулик, не отличавшийся ничем, кроме способности энергично выполнять приказы, запомнился Сталину как надежный, расторопный артиллерист, хороший организатор. Спустя два десятка лет, выдвинутый на очень высокий пост, Кулик своим неразумением и неумением нанесет ощутимый ущерб техническому развитию и боевой подготовке наших Вооруженных Сил.

13

Вскоре, в том же октябре восемнадцатого, Иосиф Виссарионович уехал из Царицына. Признаюсь, мне очень не хватало его. При нем я чувствовал себя уверенно и спокойно. И вот нужно было опять привыкать к одиночеству.

Распутица и наступившие за ней морозы значительно снизили накал военных действий. Казаки старших возрастов разбредались по хуторам, чтобы зимовать дома, поправлять хозяйство. И наши полки поредели; остались на передовой лишь те красноармейцы, которые имели теплое обмундирование. Увеличилось дезертирство. Оградившись боевыми охранениями, противники расположились на зимних квартирах.

Говорят, что убийцу тянет на место, где было совершено преступление. Я, разумеется, не считал себя убийцей и уж тем более преступником, я лишь воздал должное мерзким негодяям, но мне иногда просто не верилось, что была та мрачная ночь на Волге, вонючая баржа, искаженное ужасом лицо Давниса… Может, это один из кошмарных снов, терзавших меня после смерти Веры?

Когда замерзла река, я разыскал примерно то место, где затонула баржа. День был пасмурный, тусклый. Мела поземка. Лед зеленоватый, обдутый, чистый. Неужели вот тут, близко, сотня скрюченных под низкой палубой тел в офицерских мундирах? Мои бывшие сослуживцы… И эти двое… Нет, скорее всего, под напором воды разошлись доски старой баржи, далеко унесло течением трупы, и ничего не осталось на ровном песчаном дне…

Все уплывает, проходит, отгораживается глухой ледяной прозрачностью.

Как и раньше, я представлял себе: вот доберусь до Новочеркасска, вернусь к могиле жены… Но стремление это было теперь скорее умозрительным, привычным, нежели сердечным. Меня не тянуло в Новочеркасск с прежней силой, я был уже достаточно разумен, чтобы понять: зимой туда дорога закрыта. По степи не пойдешь, в открытом поле не спрячешься, не заночуешь. А в станицах, на хуторах — заставы, сразу спросят, кто и откуда. Называть свою фамилию я не мог, слишком много грехов накопилось перед белыми. И скверно, если опознают под чужой фамилией. Шпион, значит, красный лазутчик. Только одна возможность достигнуть Новочеркасска оставалась у меня: с войсками армии, в которой я ныне служил.

Затишье на фронте отразилось и на моем образе жизни. Дел было совсем мало. Я позволял себе несколько дней вообще не являться в штаб, сказываясь больным, и никого это не заботило. Ни разу не вспомнил обо мне Ворошилов. И это в общем-то закономерно: для него я был одним из военспецов, к которым он относился неблагожелательно. Подал когда-то дельный совет — и ладно, спасибо на этом. Климент Ефремович ведь не знал наших взаимоотношений со Сталиным. Да и вообще нелегко ему приходилось после отъезда Иосифа Виссарионовича: допекал его Троцкий телеграфными нотациями, предупреждениями и выговорами. А в конце концов даже самолично приехал в Царицын "навести порядок".

Я, конечно, не мог быть по отношению ко Льву Давидовичу объективным и беспристрастным. Симпатии мои были на стороне Иосифа Виссарионовича, его отношение к Троцкому невольно передалось и мне. Но думаю, даже если бы я раньше ничего не слышал о Льве Давидовиче, первое впечатление все равно оказалось бы отнюдь не благоприятным.

Трудное было время, суровое и голодное. Сталин, к примеру, имевший большие возможности для собственного комфорта, никогда такими возможностями не пользовался и жил очень скромно. А вот Троцкий не понимал или не желал понимать обстановки. Он прибыл в поезде из специально оборудованных бронированных вагонов — поезд был настолько тяжел, что его тянули два паровоза. Пожалуй, это был целый город на колесах с «населением» в 235 человек, со всевозможными удобствами, даже с горячей ванной. О благополучии путников заботились два десятка проводников, дюжина слесарей и электромонтеров. О здоровье — четыре медика. О питании — десять работников кухни, занимавшей целый вагон. Там хозяйничали три повара, причем один был грузин, другой армянин, а третий специалист по европейским блюдам — на все вкусы. Имелась телеграфная станция и радиостанция, способная принимать передачи Эйфелевой башни — Троцкий желал знать, что происходило в мире. Был вагон-гараж с автомобилями и цистерна с бензином. Ну и так далее. Не знаю, включались ли в общий список так называемые "лица, не состоящие в командах" — этих лиц, когда поезд прибыл в Царицын, насчитывалось восемь. Среди них запомнилась Лариса Рейснер, преданно делившая с высшим военным руководством тяготы походной жизни (уж не это ли послужило причиной того, что В. И. Ленин охарактеризовал 17 июня 1919 года положение в Ставке Троцкого точным словом — "вертеп").

За несколько часов до прибытия Троцкого в Царицын приехал персональный духовой оркестр Льва Давидовича, высланный вперед. Музыканты, поднаторевшие в помпезных встречах, выстроились на перроне. А когда состав остановился, когда распахнулась бронированная дверь и Лев Давидович осчастливил встречавших своим появлением, грянула «Марсельеза». Все это не могло не произвести впечатление. Не на всех одинаковое, разумеется.

Охрана поезда состояла из специально подобранных людей, преданных Троцкому, в основном латышей и евреев. Девяносто человек в кожаных брюках и куртках, на левом рукаве у каждого металлический знак, отлитый по спецзаказу на Монетном дворе с надписью "Предреввоенсовета Л. Троцкий". Лев Давидович гордился своей "кожаной сотней", дал охранникам полную свободу действий: "во имя революции" они позволяли себе все, что хотели. Я насмотрелся на них. Наглые молодчики обшарили царицынские склады, загружая в вагоны все лучшее, от продуктов до мебели. Туда же перекочевали различные ценности, реквизированные у богачей. Делалось это без всякой отчетности, и никто не знает, в чьих карманах осело золото и бриллианты, чьим семьям надолго обеспечили безбедное (мягко говоря) существование. Хватали все по принципу: после нас хоть потоп! Да и сам Троцкий, как мне показалось, относился безразлично ко всему, что в той или иной степени не задевало лично его интересов.

Внешний вид Троцкого тоже не понравился мне. Председатель Реввоенсовета Республики, можно сказать Верховный Главнокомандующий, вот и одевался бы и вел себя соответствующе. Козлиная бородка — это ладно. А вот просторное цивильное пальто и расхристанная лохматая шапка — совсем ни к чему. Хоть бы что-то от формы, хоть бы немного подтянутости. И шагал он странно, выворачивая наружу носки (впрочем, так ходят многие евреи, это особенно заметно, если смотреть сзади). Нет, такому Главнокомандующему лучше не появляться перед воинским строем.