Но Зурнин чувствовал, что он бессилен здесь, и рассчитывал только на время, которое вылечит ее рану.

— Полудновать, Лукич! — неожиданно сказал Станислав Матвеич.

Зурнин радостно разогнулся: за мыслями о Марине он забыл о своей усталости.

19

— «Амос! Спасай заблудшее свое стадо, с тебя спросится. Горе тебе, пастырь духовный, растерявший паству свою, — с тебя взыщется…» И вот, старички, — уставщик снизил голос до шепота, — вскочил я с постели, смотрю на образа, а они как в огне пылают!

Амос Карпыч опустил голову.

— И продумал я эту ночь напролет… — Уставщик провел платком по глазам и еще ниже опустил голову.

В домашней моленной попа Амоса пахло восковыми свечами, лежалым праздничным платьем и пылью на желтых фолиантах древних книг.

Егор Егорыч тоже достал платок и так же, как и Амос Карпыч, приложил его сначала к левому, а потом к правому глазу.

— Ишь ведь, что он, господь-то… — вздохнул Рыклин. — Знамение это, божие знамение.

— Перед светом уже, — вновь заговорил Амос Карпыч, — стою я на коленях и плачу умиленно… Мне, грешному, — и такая, можно сказать, милость глаголования со господом. А этот же глас явственно так произнес:

«Чти, Амос, цветник, главу двадцать пятую, и гласи истину пастве своей…»

Егор Егорыч всхлипнул в платок. Автом Пежин басом изрек:

— Бить их, басурманов, нужно!

Амос Карпыч поднялся со скамьи, взял с полки книгу в сафьяновом переплете с медными застежками и открыл заложенную алой тесьмой страницу.

Мосей Анкудиныч затаил дыхание.

— «И прииде в страну руськую антихристово питие, сухая табака, и появится вавилонская любодейница, жена Мандана, и будет у Манданы на хвосте печать…»

Амос оторвался от книги, обвел единомышленников сверкающими глазками:

— И словно осенило, мужички, меня, как дочитал я до блудодейки Манданы и до печати. Про мандаты ведь это сказано нам, слепцам! А мандаты завсегда с печатями.

— Смертельная правда! Сто процентов! — воскликнул Егор Егорыч.

Автом Пежин, перебивая Рыклина, злобно, не сдерживая громового голоса, заговорил:

— И я читал про римских блудниц, будут ходить не в юбках, а в штанцах, закрывающих пуповину… Лопни мои глаза, если не они это! В городу самолично видел: ноги в коротких штанцах, идут строем. Все девки обстрижены под одну масть, вышли на площадь и завзлягивали ногами. — Пежин грузно опустился на лавку. — И у нас то же будет, и к нам дойдет. Вещайте миру о слышанном, стерегите шатающихся, пуще всего оберегайте молодежь, в уме хлипкую… Имейте крепкое смотрение и наблюдательство за Орешкой, за приблудным его стадом — растет оно и ширится. Не одна Погонышиха попалась в сети к ним, оба брата Свищевы с коммунистами шепчутся, Акинф Овечкин задумчив стал… Смотрите за Акинфом, за Свищевыми, за Ляпуновыми доглядывайте. Качнутся такие, как Акинф, — и добрая сотня, глядя на них, пошатнется…

— Я так, к примеру, умишком своим не раз раскидывал… — не утерпел Егор Егорыч. Он подвинулся вплотную к собеседникам и, поглядывая на закрытую дверь, вполголоса продолжил: — Мужик верит тому, что руками пошшупает… А если у артельщиков и с пасекой пойдет гладко, как говорится, и в поле и в доме, — ну, тогда кто бы и не качнулся, качнется. Верно ли я думаю, нет ли? — и, не дожидаясь ответа, приблизил бороду к самому уху уставщика.

Автом Пежин одобрительно кивал головой.

— А я не то же ли и говорю: бить их, волчью сыть, и огнем жечь! — Автом сжал волосатый кулак.

— Думайте, мужички, дерзайте во имя господне! На все благословляю, за всех молиться стану! — закончил беседу Амос.

20

Ранними утрами по лугам звенели косы. Косить в росную прохладу легко и радостно. Покорно никнет зеленое море. В дымчатом серебре горбится луг. Спорят с небом голубизной обкошенные со всех сторон, словно раздетые, луговые озерки. Уцелел только тростник, по колено забежавший в воду, дрожит, как ресницы вкруг светлого детского глаза.

С расстегнутым воротом, с ивовым ободком на голове, чтобы не лезли волосы в глаза, косит свой пай Акинф Овечкин. Трава по грудь и густа — косы не протянешь!

Рано приехал Акинф. Только стало зориться, отбил косу и пошел чертить. Прокос гонит — сажень в полукружье, меж валами на тройке проедешь, а один — спорины нет: жена больна, а дочка Грунюшка мала и помогает только сгребать.

Звеня шестеренками, сверкая на солнце лаковой краской, проехала артельная сенокосилка — первая машина в этом далеком, глухом углу. Акинфу сильно хотелось подойти, посмотреть, но надо было косить, и он удержался.

Герасим Андреич подобрал вожжи и нажал на рычаг.

Кони пошли, машина застрекотала.

— На дальний куст! Не виляйся, не пьяный!

— Кочка, кочка!

Герасим Андреич опоздал приподнять полотно — и муравьиную кочку как сбрило, разбросав по прокосу желтоватые зерна муравьиных личинок. Лошади фыркали, хватали высокие стебельки травы и жевали на удилах, пуская по губам зеленую пену.

За сенокосилкой бежал широкий ровный след.

Кони поравнялись с делянкой Акинфа.

Счастливый Дмитрий Седов озорно крикнул соседу:

— Шире бери, подкашивай!

Акинф бросил косу на ряд и пошел следом за сенокосилкой.

Покрывая стрекот машины, Акинф прокричал Петухову:

— Все поле зараз закосил, Герасим Андреич! Стогов на двадцать, не менее!

Петухова покачивало на сиденье; радостно волновал звон прекрасно работающей машины. Ее мелодичный стрекот казался волнующим, как песня. Падающие навзничь под сверкающим полотном высокие травы и цветы густым, пряным запахом, как хмелем, обносили голову. Голова сладко кружилась, весело было на душе у Петухова.

Дмитрий Седов промерил ширину прокоса.

— Два аршина, а кладет враструс, ни под каким дождем не сопреет, не то что из-под косы.

— Невкусно, сказывают, сено с-под машины, — попробовал было замутить радость артельных косарей старый жидкобородый Поликушка, — невкусно, и господь не жалует легкий-то труд…

— А ты ел его? Или коровы тебе жалились?

— Слышал, вот и говорю. Может, и наболтали.

— Ботало[14]! — Погонышиха презрительно плюнула в сторону старика.

Круг сомкнули.

По кошенине лошади пошли легко, трава не наматывалась на колеса, не забивало цветочной пылью и облетающими лепестками глаза. Зеленая стена рушилась под острыми зубьями сенокосилки.

— Мужики! Честные бедняки и середняки! Да когда, когда бы это без нашей партии мы с нашими капиталами удостоились сесть на собственную распречудесную-чудесную машину! — сказал Дмитрий Седов и обвел всех ликующим глазом.

Герасим Андреич взял масленку, открыл клапаны маслопроводов и пустил олеонафту на косогон и по шестерням.

— Напой, досыта напой ее, родимую! — не удержалась Матрена и старательно обтерла пучком травы пожелтевшую втулку у колеса.

«Машина! У нас в артели машина!..» — ликовал Дмитрий Седов. Ему уже чудились десятки других сильных, сложных машин на полях и лугах артели.

Стальной стрекот сенокосилки не прерывался до позднего обеда.

Герасим Андреич не хотел выпрягать, пока Зотейка Погоныш не приведет новую смену лошадей:

— Пусть смотрят, как артель машиной работает: они думают — лодыри собрались тут… Врете! Мы вам раздокажем!..

Герасим Андреич все торопил и торопил лошадей.

Упряжка притомилась, а Изота все не было. Герасим начал злиться:

«Поработай с этакими! Ты тут стараешься, а он лежит, наверное. А пай отдай, скажет… И отдашь, отдашь, никуда не денешься — артельное дело…»

— О-бе-дать! — позвала Матрена.

Герасим Андреич остановил коней. Хомуты сбросили у дышла машины на кошенину. Потные лошади тянули в траву. Выкошенная за такой короткий срок площадь луга была непривычно огромной.

За обедом Петухов видел, что Матрена больше всех волновалась о пропавшем Изоте.

— Спит, пропастина! Измучилась с валухом! — Матрена была бледна от стыда и злости.

вернуться

14

Погремушка, колоколец.