Изменить стиль страницы

После ужина я сказал, что хочу спать во дворе, под навесом амбара, но Стоян и Кичка воспротивились. Ночью, мол, по селу бродят сомнительные люди, дом держат под наблюдением и могут заподозрить меня в том, что я сплю во дворе, чтобы поддерживать связь с нелегальными. Я не посмел сказать им о своей болезни, чтобы в первый же день не омрачить их настроения, и долго убеждал их, что после утомительной подготовки к экзаменам в тесной и душной комнате я должен спать на воздухе, чтобы продышаться и прийти в себя. Мы со Стояном перенесли под навес деревянную кровать, и Кичка приготовила мне постель. Рано утром она услышала, как я кашляю, и не успел я зайти в дом, стала ругать меня за то, что я их не послушал. Я не мог больше скрывать свою болезнь, тем более что она представляла опасность и для них, и, главное, для ребенка. И Стоян и Кичка были поражены моим признанием, но пытались меня утешить.

— Ничего такого у тебя нет, — сказала Кичка, но я заметил, как она невольно отпрянула и бросила взгляд на спящую девочку. — Ты потому, значит, вчера не приласкал Ленку, а только так, издали…

Обычно во время каникул я не спускал Ленку с рук. Еще когда она была грудным младенцем, мне доставляло атавистическое удовольствие ее тетешкать, вдыхать запах ее нежного тельца, наблюдать, как «кусочек мяса», который связывают с жизнью лишь инстинкты, постепенно превращается в существо, осознающее и себя и мир. Сейчас ей было три года, то есть она была в том возрасте, когда все на свете искушает невинное любопытство ребенка, когда его бесконечные вопросы и ответы милы, алогичны и забавны, когда он рисует человека в виде крестика с двумя подпорками вместо ног и точкой вместо головы и когда он сам кажется похожим на такого человечка. То, что я не смогу больше носить ее на руках, гулять с ней во дворе и в поле, перевоплощаться во все те существа, которые ей захотелось увидеть, дурачиться с ней, смешить и утешать, — именно эта мысль, а не мысль о болезни как таковой пронзила меня как зловещее прозрение: остаток моей жизни будет отныне изгнанием из нормальной жизни — из жизни других людей.

— Если ты действительно болен, завтра же приступай к лечению! — сказал Стоян. — Тебе лучше знать, где и как, а остальное моя забота. Последнюю рубашку отдам, но тебя вылечу.

Стоян был взволнован до глубины души, но говорил о моей болезни как о чем-то неподтвердившемся и изо всех сил старался казаться спокойным, как это обычно и делают близкие безнадежных больных. В нашем селе от чахотки умерло несколько человек. Лица их от обильного питания и бездействия сначала приобретали обманчивую свежесть, потом становились желтыми, как перезрелые дыни, а перед смертью — снежно-белыми и прозрачными, как смертные маски. Зимой они спали с открытыми окнами, а летом гуляли по садам и полям или сидели где-нибудь в тени, одинокие и обреченные, в ожидании смерти… Кичка, проходя мимо, украдкой всматривалась в мое лицо, мысленно представляя меня одним из этих живых мертвецов, и не могла этого скрыть.

— Господи, почему же именно сейчас! — воскликнула она, когда мы очередной раз обсуждали, когда и где мне лечиться.

Именно сейчас! Это было самое точное выражение чувств, которые могла испытывать молодая и счастливая жена и мать. Неужели именно сейчас предстояло мне разболеться и умереть, когда в результате стольких трудов и лишений я кончил университет, когда наши сокровенные желания, взлелеянные годами нищеты и опасностей, сомнений и тревог, были наконец близки к осуществлению, когда врата будущего открывались перед нами, обещая новую жизнь, радость и счастье. Врачи в Софии рекомендовали мне горы, калорийную пищу и спокойствие как единственное условие выздоровления, и я должен был отправиться в какой-нибудь легочный санаторий. Желания мои двоились, и я целую неделю откладывал отъезд. «Именно сейчас» назревали великие события, мне хотелось встретить и пережить их среди близких людей, а не среди живых мертвецов в санатории. Надвигавшимся событиям я посвятил всю свою сознательную жизнь, хотя такое заявление и может кому-то показаться нескромным. Однако оставаться в селе я тоже больше не мог. Я не мог больше спать под навесом, питаться отдельно и держать под угрозой заражения всю семью. В конце концов мы решили, что в субботу я поеду в Варну к одному известному врачу и оттуда в тот санаторий, который он мне укажет. Кичка собрала меня в дорогу, а Стоян договорился с человеком, который должен был отвезти меня в Житницу к автобусу.

Так мы решили в пятницу в обед, а к вечеру приехала Нуша. Стоян и Кичка работали, а я сидел у дверей и читал вслух какую-то книгу. Появление Нуши было таким неожиданным, что от смущения я несколько секунд не мог двинуться с места. Потом вскочил, поздоровался с ней и ввел в мастерскую. Стоян и Кичка, верно, приняли ее за видение, такой бесплотно нежной выглядела она в душном, захламленном и убогом помещении. Они смотрели на нее, не шевелясь и не отвечая на ее приветствие. Сердце у меня забилось сильно и болезненно, я почувствовал, что бурное волнение делает меня жалким, но не мог с ним справиться и растерялся до крайности. Наконец я подвинул Нуше стул, представил ее нашим, а потом предложил ей выйти на воздух. Одним словом, я был не в себе. Когда мы вышли на улицу, Нуша сказала, что пришла в контору общины уладить какое-то отцовское дело, а потом решила посмотреть, прошла ли моя дорожная простуда. Повозка, на которой она приехала, стояла у конторы, и возчик ее ждал. Нуша попросила его потихоньку ехать, а мы пошли за ним пешком. Скоро мы дошли до околицы, дальше начинались поля.

И вот ведь что странно. Я не помню, о чем мы говорили с Нушей в течение того часа, что мы шли по полю. Как я ни напрягаю память, этот час моей жизни выпадает из нее. Я не помню даже выражения ее лица, не помню, как она была одета, договаривались ли мы о следующей встрече. Похоже, что я впал в состояние какой-то бесплотности и беспамятства, и я сам и мир перестали для меня существовать. Что же до того, сколько времени я провел с ней, об этом я узнал от брата и снохи.

— Больно скоро ты с девушкой расстался! Какой-нибудь час назад вы ушли. Кто она такая?

В этот миг я словно пробудился ото сна. Стоян и Кичка оставили работу и обратились в слух. Судя по всему, они все это время разговаривали о девушке и не просто ее одобрили, но и испытали гордость за меня. Более того, они были так околдованы ее красотой, что не расслышали и не запомнили ее фамилии. До этого они никогда не проявляли любопытства к моей личной жизни. Брат жил лишь военными событиями и часто говорил, что сейчас не время для личной жизни и что все свои способности мы должны отдавать борьбе. Но теперь борьба идет к концу, и как это будет прекрасно, если победа и мое личное счастье рука об руку войдут в наш дом. Примерно такие мысли я угадывал по выражению их лиц и не сомневался в том, что они были искренни. В другую минуту я, может быть, посчитался бы с обстоятельствами и попытался бы их подготовить, но сейчас я не был на это способен и назвал имя девушки. Лицо брата быстро менялось — и цвет лица, и выражение. Он как-то погас, побледнел, а потом покраснел. Похоже было, что на смену разочарованию пришла тревога, тревогу сменил гнев.

— Дочь Петра Пашова! Ты с ума сошел! Как… как… как! — Он стал заикаться. — Как она посмела переступить порог нашего дома! Это ты ее пригласил или… Нет, сама бы она не решилась.

— Она пришла сама, — сказал я. — Я ее не приглашал.

— Не может быть! Она не пришла бы сама, просто так, сказать нам добрый день. Кто-то подослал ее или вызвал. У тебя язык отнялся, когда ты ее увидел, значит, не зря пришла. А может, и правда сама явилась. — Теперь лицо его выражало желчную иронию. — Такие сами к мужикам бегают, особенно сейчас. Она не только что в дом, в постель к тебе залезет незваная.

Я, должно быть, выглядел таким неуязвимым и глухим к его ругани, что Кичка обиделась за него.

— Он ничего не видит и не слышит, — сказала она. — Втрескался, как мальчишка, эта красавица совсем ему голову вскружила.