Изменить стиль страницы

Ивана нигде не было видно, и Николин подумал, что он вернулся домой с другой стороны села, чтобы не встречаться с ним еще раз. Однако, подойдя к раскидистой груше, он увидел, что тот лежит ничком на снегу. Николин окликнул его, потом взял за плечи и перевернул на спину. Лицо Ивана Шибилева было уже не багровым, как час назад, а синевато-белым, рот его был набит снегом.

СТОЯН КРАЛЕВ КРАЛЕШВИЛИ

(ИЗ ЗАПИСОК ИЛКО КРАЛЕВА)

От Варны до Житницы ходил старый дребезжащий автобус, принадлежавший какому-то варненцу. Около девяти утра я сошел с софийского поезда и сел в этот автобус. Был базарный день, сельского люда набилось много, и мне едва удалось найти место на заднем сиденье. Как всегда, автобус сделал остановку в середине пути, перед селом Извор. Все пассажиры вышли, чтобы попить воды или поразмяться четверть часика. Я тоже хотел выйти, но меня разобрал кашель, и я сел на одно из передних сидений у открытого окна. Что-то подо мной затрещало, я посмотрел и увидел газету. Развернул — в газете была граммофонная пластинка, вдребезги разбитая. Я так расстроился, что у меня заболела голова. Возле чешмы, где остановился автобус, росли тополя, а за ними начинались дубовые вырубки. Большинство пассажиров сидели или прохаживались именно там, а среди тех, что топтались у чешмы, никого знакомого из наших сел я не увидел. Наконец, пассажиры начали садиться в автобус и занимать свои места. Я стоял с разбитой пластинкой в руках и ждал, когда объявится ее владелец. Тут я увидел Нушу Пашову из Житницы. Несколько лет назад я заезжал к ее брату, помнил ее маленькой девочкой в черном школьном халатике с белым воротничком, а сейчас она была одета как дама — в оранжевый костюм, красиво оттенявший ее блестящие темные глаза и волосы, заплетенные в две толстые косы. Среди полуденной духоты и будничной грубоватости остальных пассажиров она излучала такое очарование и свежесть, что мне захотелось от нее спрятаться. Уже несколько месяцев меня не отпускало тяжелое угнетенное состояние, и потому-то я, наверное, не заметил ее раньше в автобусе. Я снова сел на заднее сиденье, уставился прямо перед собой и не смел шевельнуться, чтобы от духоты не раскашляться и не начать харкать кровью на глазах у людей. Кроме того, я был уверен, что разбитая пластинка принадлежит ей, и мне следовало ей признаться.

— Добрый день, господин Кралев! — сказала она, подойдя ко мне. — Я заметила вас еще в городе, когда вы садились в автобус, но не могла вас окликнуть. И на остановке, у чешмы, вас не было…

— Я не выходил, зато в автобусе набедокурил. Это ваша пластинка, госпожица Пашова?

— Да.

— Я нечаянно ее разбил. Извините меня, я верну вам деньги или при первом удобном случае куплю такую же. Что это за пластинка?

Нуша взяла газету с разбитой пластинкой у меня из рук и выкинула в окно.

— Какой-то шлягер. Квартирная хозяйка подарила. Можете сесть рядом со мной, место освободилось. И еще можете меня поздравить, — добавила она, когда мы сели рядом, — я благополучно кончила гимназию и теперь ступила одной ногой на порог жизни, как выражается наш классный наставник.

— Поздравляю! Что же касается меня, я уже по ту сторону порога жизни.

Она не уловила двусмысленности моей фразы и повернулась ко мне.

— Это значит, что вы кончили университет? Принимаю ваши поздравления, а вы примите мои.

Автобус тронулся, а мы продолжали разговаривать все так же неестественно и натянуто, как люди, которые испытывают взаимное смущение или скрывают что-то важное, что могли бы сказать друг другу. Нам действительно было о чем поговорить, но крестьяне, сидевшие поблизости, вслушивались в наш разговор с нескрываемым любопытством. Кроме того, я ждал, что первой заговорит Нуша — разумеется, когда мы сойдем с автобуса. Но она не выдержала. Когда мы подъезжали к их селу, она наклонилась ко мне и спросила, получил ли я письмо, которое она послала мне полгода назад. В сущности, это было не письмо, а записка в несколько строк, без обращения и подписи. Аноним спрашивал меня, знаю ли я что-нибудь о Л., и просил, но только в случае если у меня есть какие-то сведения, дать знать «куда нужно». Я ни на миг не усомнился тогда, что автор записки — Нуша. Я никогда не видел ее почерка, но тут же понял, что речь идет о ее брате Александре. В университете студенты называли его Сашо, а в селе и дома — Лекси. Ему было приятно, что и я, его земляк и приятель, называю его по-домашнему. В начале 1943 года, закончив два курса, он оставил медицинский факультет и уехал в Швейцарию. Уехал неожиданно, хотя и легально, и его скрытность в первое время показалась мне не только загадочной, но и оскорбительной, потому что мы были близкими друзьями. Наши общие знакомые тоже были удивлены его внезапным отъездом. Своими намерениями он не поделился ни с кем, даже и с домашними, как это было видно по Нушиной записке. Никто из них, однако, не нашел возможности заехать ко мне в село и расспросить меня о нем. Только через год после его отъезда подала голос Нуша, да и то анонимно. Я сказал ей, что получил ее письмо, но не ответил, потому что она поставила определенное условие.

— А как вы поняли, что это я писала?

— По интуиции. И конечно, по сокращению его имени. Мне очень жаль, но я и сейчас не располагаю никакими сведениями.

Глаза у Нуши заблестели, и она легко коснулась меня локтем:

— Не жалейте, господин Кралев! Через несколько минут мы приедем, и тогда я вам кое-что сообщу.

Автобус остановился у края села, возле церкви. Мы вышли и медленно пошли к центру. Когда мы проходили мимо церковной ограды, Нуша свернула и повела меня в тень большой шелковицы. Под шелковицей стояла скамейка, мы сели, и она сказала, что месяц назад получила известие от Лекси. Он служит врачом в Советской Армии. Вероятно, на моем лице отразилось сомнение, потому что она посмотрела мне в глаза и сказала:

— Не верите? Если не верите, значит, вы плохо знали моего брата. Когда-нибудь я, может быть, покажу вам его письмо, но сейчас — нет. Сейчас — нет! — Говоря это, она вынула из сумочки конверт с написанным по-немецки адресом и подала его мне. — Читайте, читайте, вы же знаете немецкий, читайте!

Письмо было написано по-немецки каким-то «зольдатом» по имени Эскулап, который объяснялся «фройляйн Пашофф» в самой страстной любви и с умилением вспоминал о тех днях, которые он провел с ней во время своего краткого пребывания в Болгарии. Солдат обещал в ближайшее время поздравить ее с победой германской армии, после чего он приедет за ней и увезет в Берлин. Там они поженятся, у них будут два сына и две дочки, и дальше в том же духе. Почерк принадлежал Лекси, я знал его как свой, а мог бы и сравнить с заметками того времени, когда я спрашивал его о некоторых немецких выражениях и он вписывал их в мою тетрадку. Он отлично владел немецким и русским и иногда любил разговаривать со мной на этих языках. Не было никакого сомнения в том, что письмо написал он, а при каких обстоятельствах он его написал и как он попал из Швейцарии на фронт в Советскую Армию, Нуша сейчас не хотела гадать. Она была счастлива, что брат ее жив, и вся сияла.

— Ах, господин Кралев! — говорила она звонким, взволнованным голоском. — У нас много причин для радости, правда? И брат жив, и я кончила гимназию, а вы кончили университет! Нет, это надо отпраздновать! Я не позволю вам тут же уйти в ваше село. Сначала зайдем к нам, вы отдохнете и тогда уж двинетесь. Вы всю ночь провели в поезде, по лицу видно, как вы устали, у вас просто больной вид. Пойдемте!

Я сказал ей, что действительно немного устал и отдохну, но тут, на скамейке, а к ним сейчас зайти не могу. И стал прощаться, обещая, что на днях воспользуюсь ее приглашением.

— Я не ждала, что вы встретите известие о Лекси так равнодушно! — сказала Нуша. — Знали бы вы, как он вас любит. Сколько хорошего он о вас рассказывал! Если я начну пересказывать, я разревусь, тут же разревусь.

В глазах ее блеснули слезы, она отвернулась. С минуту мы молчали, и я почувствовал, что в этом молчании между нами зарождается что-то неясное, что-то сладостное и сокровенное. Я не знал, что сказать, я был растерян и смущен. После кошмарных дней одиночества и отчаяния сердце мое искало близости и тепла, я был готов остаться с ней надолго, пойти к ней в дом, но меня останавливало одно обстоятельство, горькое и страшное, о котором я не мог ей сказать. Оно касалось ее отца, затрагивало честь и жизнь не только его, но и всей семьи. Я ни в коем случае не должен был переступать порог ее дома.