Изменить стиль страницы

К его воспоминаниям об этой свадьбе и о знакомстве с Иваном Шибилевым непрерывно примешивался и образ дочери, как это бывает иногда при телефонных разговорах. Говоришь с кем-то по телефону, и вдруг прорезается незнакомый голос, исчезает и снова вплетается в разговор — сначала слабый и невнятный, потом все более сильный и ясный, пока не завладеет линией целиком, так что ты уже не слышишь своего собеседника. Так и сейчас мысль о дочери вытеснила из сознания Николина те далекие воспоминания — вытеснила, потому что была сильнее. Неделю назад, возвращаясь из овчарни домой, он встретил ее на улице в верхнем конце села. Она была в сером пальто с меховым воротником и какой-то лохматой шапке, в светло-желтых, почти белых сапожках. По этим сапожкам он ее и узнал, иначе они могли бы разминуться. Уже смеркалось, а она шла в темноте вдоль заборов настороженно и быстро, так что сапожки ее мелькали, как язычки пламени.

— Мела, это ты, доченька? — окликнул ее Николин, когда она почти уже прошла мимо.

— Я, — сказала она, останавливаясь, но не подходя к отцу.

Николин сам шагнул к ней навстречу.

— Добро пожаловать, доченька! Наконец-то приехала! А я гляжу — девушка идет, на Мелу мою смахивает, ну, думаю, верно, Мела и есть. Ты что ж мне не написала? Я бы встретил. Как ты ехала?

— На автобусе до Владимирова, а оттуда на попутке.

— Ты что ж, доченька, забыла, где наш дом? Мы в нижнем конце живем. Пойдем скорей, согреешься, а то ты небось промерзла.

Он протянул руку к ее чемоданчику, но она завела его за спину и, помолчав, ответила:

— Я сначала в другое место зайду.

— Куда ж ты пойдешь в темноте? Пошли сначала домой, согреешься, а потом уж выйдешь. Пошли, доченька!

Они шли по улице рядом, Николин не скрывал своей радости и начал ей рассказывать, как в последнее время он часто видит ее во сне, и вот пожалуйте — сон в руку. Спрашивал, останется ли она на праздники, где и кем работает, а девушка отвечала уклончиво и ускоряла шаг. На перекрестке она остановилась, взялась за чемоданчик обеими руками и повернула голову.

— Мне туда.

— Как же так, доченька? Сначала-то домой…

— Ну что ты спрашиваешь! — прервала она его, словно отодвигая с дороги какую-то помеху. — Сказано, у меня дело.

Она сделала несколько шагов, но остановилась, постояла спиной к нему, потом стала медленно поворачиваться. Ее лицо, затканное темной паутиной сумерек, казалось совершенно белым, а на месте глаз — черные провалы.

— Если уж ты так хочешь знать, куда я иду, я скажу тебе. Я иду к Ивану Шибилеву.

Слова ее хлестнули его по лицу, он закрыл глаза, а когда опомнился и захотел спросить, надолго ли она идет к Ивану Шибилеву, ее уже рядом не было. Она исчезла быстро и бесшумно, словно стала невидимкой или взлетела, как птица.

Дома он поймал курицу и зарезал ее на колоде. Пока он ждал, когда она затихнет, по двору пробежал поросенок с пучком сена в зубах и скрылся в хлеве. «К морозу», — подумал он и только тут услышал, как с севера надвигается какой-то далекий гул. Стаи ворон летели над дворами, словно темные тучи, низко опускались над домами, потом вдруг взмывали высоко в небо и оглашали простор тревожными криками. Николин поставил на огонь воду и зашел в комнату Мелы, чтобы затопить печку. Эту комнату он пристроил к двум другим перед рождением Мелы, и они все трое, она, ее мать и он, спали в ней. Две старые комнаты, с плетеными стенами, уходили глубоко в землю, и новая, построенная из кирпича, широкая, светлая, приподнятая на несколько ступенек, выглядела как заплата из новой ткани на старой одежде. В школьные годы Мела объявила новую комнату своей, там спала, там же делала уроки и не позволяла ему туда заходить, а когда выходила из дому, запирала дверь на замок. И позже, когда она уже перебралась в город и по целому году не приезжала домой, он редко заходил в ее комнату — разве что посмотреть, не протекло ли где, или обмести паутину с потолка. Заходя, он ступал на цыпочках — ему казалось, что Мела сейчас появится откуда-нибудь из угла и отругает его. «Это мой мир, только мой, — говорила она, — и никому не позволено в него соваться!» Все четыре стены в ее комнате от пола до потолка были увешаны пестрыми театральными афишами и снимками артистов, маленькими и большими, цветными и черно-белыми. Артисты были сняты в разных позах, улыбающиеся и плачущие, ехидные и бесшабашно веселые, одетые в крестьянскую одежду, в царские наряды или полуголые, все какие-то ненастоящие, загадочные и внушающие смутное беспокойство. Одежда, вещи и побрякушки Мелы были разбросаны по полу, на столике, стульях и в гардеробе, постель она не убирала неделями, и ватное одеяло похоже было на берлогу — утром выскользнет из нее, вечером — снова нырнет. Но Мела хорошо чувствовала себя в этом ералаше, целыми днями не выходила из комнаты, и Николин слышал, как она ходит от стены к стене, разговаривает сама с собой, кричит, смеется, плачет, сердится или приказывает кому-то: «О, супруг мой, мечом верни мне мою честь!» — или: «Душа моя жаждет тебя, как утро — солнечных лучей!» Николин, не понимая, запомнил эти слова и еще много других в том же роде и все больше привыкал к мысли, что дочь его действительно живет в каком-то своем мире, которого он не понимает и никогда не поймет. В глубине души он не одобрял этот мир и образ жизни дочери, но в то же время говорил себе, что он человек простой, неученый и не имеет права вмешиваться в ее дела. Больше всего его огорчало, что во время каникул Мела ничего не делала ни по дому, ни в поле, как другие деревенские девушки. Днем она сидела в своей комнате, по вечерам уходила в молодежный клуб и возвращалась в полночь, а иногда и на рассвете. Могла целыми днями ничего не есть и все равно даже и не пыталась сварить что-нибудь на обед или ужин — ждала, когда он придет с работы и приготовит ей еду. С самого раннего детства она была своенравна и неряшлива, небрежно обращалась со всем, что окружало ее в доме. Как ни приучали ее класть все на место, ее игрушки, тетрадки и учебники вечно валялись на полу. Единственной ее заботой было наряжаться, как взрослой девушке; платьицем или блузкой ей трудно было угодить — она все перешивала по-своему. Во всем же прочем она была умной, любознательной, ласковой и обаятельной девочкой и тем искупала свою неряшливость и пренебрежение к домашним делам. В школе она была лучшей ученицей, играла главные роли в детских представлениях, учителя предрекали ей большое будущее, и Николин гордился дочерью.

Сейчас в комнате было холодно, пахло затхлостью, нафталином и старой бумагой; мир театра на стенах — афиши и снимки артистов — был засижен мухами, пожелтел и казался мертвым. Других следов присутствия Мелы, кроме этого мертвого мира, в комнате не было, не было ни единой завалящей пуговки, и Николин только теперь это заметил. Он ненадолго открыл окно, чтобы впустить свежий воздух, и когда дрова в печке разгорелись, перешел в другую комнату. Окунул курицу в кипяток и стал ее ощипывать. Приготовить что-нибудь повкуснее он бы не успел, поэтому решил курицу просто сварить, а потроха пустить на похлебку. Мела, верно, намерзлась в дороге, и горячая похлебка будет ей в самый раз. Он положил потроха в одну кастрюлю, курицу — в другую, поставил на огонь, а сам все время думал, как это славно получилось, что дочка приехала как раз под Новый год. Завтра или послезавтра заколем порося, кровяной колбасы понаделаем, луканки, Мела поест всласть. Кто знает, сколько времени она таких вещей не едала, да и вообще — когда она там ест, что она ест? Прошлый год, когда она уезжала, я дал ей денег. «Хватит столько?» — «Хватит». — «Еще понадобятся, напиши, пришлю». — «Напишу». И так и не написала. Вот она, идет!

Ему показалось, что скрипнула калитка, и он выскочил во двор. Он нарочно не погасил лампочку во дворе, и калитка была видна — нет, закрыта. Скрипели под ветром ветви акации. В темной глуби сада словно работал огромный кузнечный мех, кто-то все сильнее и чаще нажимал на его рукоять, струя воздуха пригибала и терла друг о друга ветки акации, сметала сухие листья, завивая их воронкой, из устья печи выпала жестяная заслонка, на ее грохот эхом отозвалось петушиное кукареканье. «Ох, и мороз будет», — подумал он снова и вернулся в дом. Обе кастрюли булькали на огне, в комнате было тепло, будильник показывал девять. Он вынул из кастрюли сварившуюся курицу, положил ее остывать, снял с огня похлебку и принялся накрывать на стол. Постелил новую скатерть, выложил тарелки, вилки, ложки, принес оплетенную бутыль с вином нового урожая, все время разговаривая сам с собой: «Это сюда положу, а вот это — туда. Нет, не так, лучше сюда. Теперь стаканы протру полотенцем, хорошенечко. Этот Меле, этот мне. Мелин стакан со стороны печки поставлю. Вернется замерзшая, сядет к печке погреться. И стол поближе к печке пододвину. Вот так. А вино потом налью, когда за еду примемся…»