Впрочем, какое сейчас всё это имело значение, когда один замечательный художник сказал слова правды о другом художнике, да каком — поистине русском гении! — и за это — кутузка.
Сразу же в голове возникло решение — к наследнику! Что ж, права Александра Осиповна: она, бывшая блестящая фрейлина, и он, друг цесаревича, знают жизнь самых верхов изнутри, но это и давало Толстому право действовать смело и наверняка.
Великий князь, как всегда, встретил друга более чем радушно:
— Вот кстати, а я хотел к тебе посылать: сегодня ты обедаешь у меня. — И, выслушав сообщение, с которым Толстой пришёл: — Признаться, Алёша, я в сие дело не вникал, но слышал о нём от императора. Насколько я понял, к этому Тургеневу имеются претензии не только в связи со статьёй о Гоголе, но и по поводу его «Записок охотника».
Толстой был учтив, но настойчив:
— Вы сами, ваше высочество, помнится, читали эти рассказы, и надеюсь, и теперь вряд ли найдёте в них нечто предосудительное, как не нашёл в них ничего подобного и я.
Александр Николаевич мягко улыбнулся и взял друга под руку, направляясь с ним по длинной анфиладе Аничкова дворца к комнатам великой княгини.
— Мария Александровна на днях о тебе мило вспоминала. Надеюсь, ты что-нибудь новенькое приготовил из стихов, чтобы ей прочесть? Ну-ну, не стоит опережать события — пусть это будет твой маленький, но такой для всех нас дорогой сюрприз. — И, остановившись: — Насчёт же Тургенева... Ты ведь знаешь, как я ценю нашу дружбу и верю, что ты хотел бы облегчить судьбу литератора, хотя и не вполне осмотрительного, на мой взгляд, человека... Однако, Алёша, наперёд ничего твёрдо обещать не могу. Ты ведь знаешь: высочайшее повеление... Тем не менее попытаюсь... Итак, до обеда!..
В арестантскую к Тургеневу было запрещено допускать знакомых. Но Толстой всё же заручился у великого князя особым разрешением передать узнику хотя бы книги для чтения и свою записку. В ней он просил Ивана Сергеевича срочно написать письмо наследнику с просьбой разрешить вернуться на жительство в Петербург.
Или великий князь не отважился на разговор с отцом-императором, или же сам не счёл, в конце концов, проступок писателя достойным прощения, но по высочайшему повелению Тургенева выслали из столицы в его родовое имение Спасское-Лутовиново со строжайшим приказом сего места не покидать ни при каких обстоятельствах.
Ссылка затянулась до глухой осени, и окончания ей не предвиделось. А писатель намеревался ехать во Францию, где его ждали друзья, но перед этим следовало появиться в Петербурге, чтобы выправить заграничный паспорт. Только дороги — ни в столицу, ни даже в соседнюю деревню... И тогда Толстой сам решил обратиться к шефу Третьего отделения графу Орлову как бы от имени наследника.
Граф Алексей Фёдорович выслушал Толстого и представил доклад государю о разрешении литератору Тургеневу жить в столице, на котором царь начертал: «Согласен, но иметь под строгим здесь присмотром». Шеф жандармов был доволен, что исполнил просьбу великого князя, и во изъявление преданности счёл необходимым его об этом известить. Для этого он написал ему письмо и передал его для отправки начальнику штаба корпуса жандармов генералу Дубельту.
Узнав об этом от самого же Алексея Фёдоровича, Толстой опешил — с его стороны это подлог, который немедленно раскроется! Не думал он, что канцелярская машина, ржавая, малоподвижная, вдруг проявит такую прыть. Но мёртвой и ржавой, готовой похоронить любую дельную и важную бумагу, она могла быть во всех иных случаях, но не тогда, когда дело касалось самых влиятельных особ и их просьб. Тут уж — по всем инстанциям, навытяжку, с умилением и рабским почтением: «Так точно!.. Ваше повеление исполнено!..»
Конечно, поступок Толстого выглядел весьма нелестно, но разве то, что сотворили с русским литератором, упрятав его сначала в каталажку, потом в ссылку, было высокоморально, нравственно и честно? Впрочем, его, смело поступившего во имя высшей справедливости, пока никто ещё не обвинял, и надо было действовать, чтобы письмо не ушло к адресату. Для этого следовало не мешкая идти к Дубельту.
Дубельт слыл человеком Бенкендорфа, унаследовавшим вероломство и мстительность своего наставника. Когда-то он, как и братья Лев и Василий Перовские, попал в алфавит лиц, прикосновенных к четырнадцатому декабря. Но если со временем о том уже многие забыли, то сам Дубельт помнил, что действительно принадлежал к членам масонской ложи «Соединённых славян» в Киеве, числившейся тайным обществом.
Он об этом помнил, да ещё как! Когда ещё в 1816 году Леонтий Васильевич узнал, что его участие в ложе раскрыто лицом, служившим в одном с ним полку, он, штаб-офицер, стал всячески то лицо преследовать. А уж затем так ревностно сам начал выкорчёвывать революционную заразу, что опережал в рвении даже Бенкендорфа.
В Петербурге говорили, как в 1847 году, когда на Украине было раскрыто Кирилло-Мефодиевское славянское братство, члены которого всего-навсего мечтали лишь о процветании славянских культур, он, сам в прошлом член более опасной организации, из кожи вон лез, чтобы доказать свою преданность престолу, и из мухи сделал слона.
Император тогда болел, и Леонтий Васильевич, всецело взяв дело в свои руки, нарисовал перед наследником ужасающую картину заговора. Одного из кирилломефодиевцев, бывшего крепостного, а тогда вольноотпущенного, только недавно окончившего Академию художеств живописца и преподавателя Киевского университета Шевченко Тараса Григорьева он допрашивал лично. В ход шли угрозы пытками, самые площадные слова и надругательства. В конце же, обозвав арестованного извергом рода человеческого, генерал плюнул ему в лицо и тут же, как делал это Бенкендорф, брезгливо вытер пальцы шёлковым платком.
Два года назад не кто иной, как генерал Перовский, вновь напомнил Леонтию Васильевичу о судьбе Шевченко. Дело в том, что отправленный в ссылку рядовым оренбургских линейных батальонов Шевченко служил, по отзывам начальства, отменно — и не настало ли время изменить его судьбу? Предлог у Перовского был вроде бы служебный — генерал готовился после длительного перерыва снова принять командование Оренбургским отдельным корпусом и вступить в права генерал-губернатора сего обширного края. К тому же Василий Алексеевич обращался к Леонтию Васильевичу как бы и на правах давнего сослуживца по войне двенадцатого года — так сказать, как ветеран к ветерану.
«Зная, как у Вас мало времени, — писал Перовский, — я не намерен докучать Вам личными объяснениями и потому, прилагая при сем записку об одном деле, прошу покорнейше Ваше превосходительство прочесть её в свободную минуту, а потом уведомить меня: можно ли что-либо, по Вашему мнению, предпринять в облегчении участи Шевченко?»
Приложенная записка содержала рекомендацию отлично несущему службу рядовому и была заверена подписью командующего Оренбургским корпусом. Упоминался в записке и другой, для чутких людей важный мотив: Шевченко около сорока лет и он весьма слабого и ненадёжного сложения...
Ответ от Дубельта Перовскому был такой: «Вследствие записки Вашего превосходительства... я счёл обязанностью доложить г-ну генерал-адъютанту графу Орлову... Его сиятельство... изволили отозваться, что, при всём искреннем желании сделать в настоящем случае угодное Вашему высокопревосходительству, полагает рановременным входить со всеподданнейшим докладом...»
Граф Толстой, Дубельт знал, был племянником генерала Перовского, чью просьбу он не нашёл возможным удовлетворить, однако же племянник этот — ближайший друг наследника престола. По какому же такому случаю ко мне?
Леонтий Васильевич даже ножкою шаркнул:
— Какими судьбами, ваше сиятельство? Уж не по поручению ли вновь его императорского высочества?
Толстой свободно расположился в кресле — одна нога небрежно перекинута через другую, речь слегка замедленная:
— О да, ваше превосходительство, наследник, как вы знаете, весьма внимателен к каждому моему слову, но случается, что некоторые высокопоставленные и весьма уважаемые люди иногда могут истолковать мои, графа Толстого, слова — как бы вам это точнее сказать? — в качестве прямой просьбы или ходатайства великого князя, зная наши с ним отношения. Так, недавно граф Алексей Фёдорович, которому я поведал о своём разговоре с его императорским высочеством по поводу судьбы некоего Тургенева, вероятно, не совсем правильно меня понял и, как он сам теперь сообщил, якобы даже написал письмо цесаревичу.