Изменить стиль страницы

Два дня не отпускал император от себя оренбургского военного губернатора, подробно расспрашивая о всех перипетиях тяжёлого похода. И не успел генерал попросить о представлении к наградам всех офицеров и нижних чинов, участвовавших в экспедиции, как император сам распорядился подать на сей счёт все нужные бумаги военному министру.

Как склонились тогда перед Перовским все те, кто ещё недавно отворачивались от него, стараясь даже его не узнавать. И вот теперь, спустя без малого десять лет, он снова в своём Оренбурге. И снова все его мысли о том, чтобы очистить просторы края от бандитов, мешающих мирной жизни России. На сей раз намечается разгром вражеского оплота на берегах Сырдарьи, где обосновалось разбойное Кокандское ханство. И других много дел: следует строить в Оренбурге крепкие дома, мостить улицы, проложить водопровод, соорудить наконец гостиный двор для восточных купцов — роскошный караван-сарай. Его чертежи он заказал Александру Брюллову.

От умного и наблюдательного Василия Алексеевича нельзя было скрыть перемены, произошедшей в жизни Толстого. Да он и сам в первый же день поведал дяде и кузену о своём счастье. Но говорил о своей любви как-то не совсем привычно — речь шла не как подобает в подобных случаях о том, чтобы, положим, связать свою судьбу с избранницей, а о том, чтобы собственную жизнь резко переменить не в семейном, а скорее в служебном смысле.

Странно сложилась личная жизнь Василия Алексеевича — красавец, в высшей степени порядочный человек, с поразительно щепетильными понятиями чести, он до сих пор оставался холостяком. Многие близкие ему люди знали, как строго относится он к такому чувству, как любовь к женщине. Ещё в годы молодости он признавался своему, наверное, самому сердечному другу Василию Андреевичу Жуковскому: «Обман в любви принято светскими законодателями не считать обманом; оставить женщину не считается у них проступком... А по-моему, это — истинное преступление и против чести, и против сердца...» Однако немногие знали, что было у него когда-то сильное увлечение — любовь к одной замужней женщине, баронессе; даже где-то, говорили, воспитывался их общий сын, которого она не отдала Перовскому и сама не захотела связать жизнь с Василием Алексеевичем, как он на том ни настаивал. Вот почему этот, в сущности, несправедливо обделённый любовью человек так искренне позавидовал страстному чувству племянника. Однако рассуждения Алёши о том, что он готов бросить ненавистный ему образ жизни, насторожили Перовского.

   — Видеть людей, которые жили и живут во имя искусства и которые относятся к нему серьёзно, — убеждённо говорил Алексей, — мне доставляет всегда большое удовольствие — потому что это так резко отделяется от так называемой службы и от всех людей, которые под предлогом, что они служат, живут интригами одна грязнее другой.

Уж кто-кто, а Перовский знал не просто художников — гениев, живших искусством. Пушкин, Брюллов, Жуковский... Да разве они были свободны от общества и его законов, разве они не служили?

   — Ах, милый ты мой, тебе противна служба, ты презираешь людей за то, что они живут интригами одна грязнее другой. Так яви пример противоположный — противопоставь мерзости благородство!

   — Я родился художником, но все обстоятельства и вся моя жизнь до сих пор противились тому, чтобы я сделался вполне художником... У нас — всё полезай в одну форму, в служебную! Однако известно, что один материал годен для постройки домов, другой — для делания бутылок, третий — для изделия одежд, четвёртый — для колоколов... но у нас камень или стекло, ткань или металл — всё в одну форму!

Сашка, растянувшийся на тахте, засмеялся:

   — Здорово ты насчёт бутылок и колоколов! Из меня, увы, не изготовишь и убогого курка, а не то что ружья, коим мечтает меня видеть наш умный и целеустремлённый дядя-генерал.

Александр Жемчужников недавно окончил университет, и Перовский, помня о когда-то плодотворной дружбе с Далем, который теперь успешно служил в министерстве брата Льва, увлёк за собой в Оренбург молодого и образованного чиновника. Но оказалось, что у него ещё не весь ветер вышел из головы.

Между тем Василий Алексеевич хорошо понимал, к чему не лежала душа племянников — к чиновнизму. Да, прав Алёша Толстой: вся наша администрация и общий строй — явный неприятель всему, что есть художество, — начиная с поэзии и до устройства улиц... Он понимал и то, что дружба племянника с цесаревичем — золотая клетка. Ведь он сам был из того теста, что и племяши, и сам не мог и не захотел стать чьей-то ходячей принадлежностью.

И всё же Перовский не мог согласиться, что служба как таковая противопоказана творческой личности.

   — Всё бросить легче, чем попытаться что-то в существующих порядках изменить. Это, если хочешь, признак того же эгоистического чиновника, привыкшего думать лишь о своей выгоде: раз не по мне — буду искать, что лично меня устраивает! Я назвал это эгоизмом, сиречь себялюбием. Но следовало бы определить такое поползновение лучше малодушием и трусостью.

   — В вас, дядя, говорит генерал, — возразил Толстой.

   — Генерал — это человек, который привык не бояться никаких, даже самых отчаянных, положений и не покидать панически поле боя. И ещё генерал — прежде всего думающий о тех, кто вверил ему свои жизни. Согласен: ты вправе уйти! Но лишь тогда, когда проявишь себя на том поприще, которое сочтёшь делом всей жизни.

   — Но я нашёл опору. Она — моя Софи.

   — Опора для человека должна быть не вовне, а внутри его.

5

В Петербурге ставили пьесу «Безденежье» — молодого, но многообещающего литератора Тургенева. Его «Записки охотника», недавно увидевшие свет, имели успех в обществе — так естественно, правдиво и вместе с тем сострадательно русская литература, пожалуй, ещё не говорила о деревне и мужике. И вот уже автор — драматург.

Александра Осиповна Смирнова, известная когда-то фрейлина Россет, приятельница Пушкина, Лермонтова и других знаменитых писателей, не могла не воспользоваться пребыванием Тургенева в столице и не пригласить его к себе.

Гостей оказалось немного, и среди них — давний друг семьи Алексей Толстой.

Не прошло ещё и месяца с того дня, как Москва проводила в последний путь Гоголя, и посему разговор за обедом не мог не коснуться его памяти.

Толстой когда-то был довольно знаком с покойным. Первый раз они встретились, кажется, в 1837 году во Франкфурте-на-Майне, где в ту пору Алексей был приписан к русской миссии. И надо же такому случиться: в гостинице писатель принял своего юного соотечественника в странном наряде — завёрнутым в простыню и одеяло.

Всё объяснилось тут же: Гоголь, готовясь к отъезду, наказал служителю гостиницы к раннему утру упаковать все вещи, вплоть до мелочей, чтобы отправить багаж заранее, впереди экипажа, как обычно и делалось при дальних переездах. Ну лакей буквально выполнил приказание, уложив в сундуки весь гоголевский скарб, вплоть до костюма, в котором сам пассажир должен был ехать.

Не являлось ли это намеренным розыгрышем, рассчитанным на публику, затруднительно сказать. Автор «Сорочинской ярмарки» и «Ревизора» — со вздёрнутым хохолком на голове и смеющимися глазами — мог выкинуть любую шутку.

Через год в Риме Толстой его узнал с трудом: ничего напоминающего склонного к розыгрышам малоросса ни в речи, ни в жестах уже не осталось. Одет он был строго, по-европейски и, гуляя по великому городу, солидно рассказывал о достопримечательностях, словно не замечая, что и другие его знакомые не менее его сведущи в истории Рима.

В ту пору здесь как раз находились Александра Осиповна, знавшая Толстого с ранних лет, поскольку в молодости являлась подругой Анны Алексеевны Толстой, и Жуковский.

Тогда Толстой, чтобы не казаться нескромным, делал вид, что совершенно не прислушивается к разговору двух знаменитых писателей, но в то же время старался не пропустить ни слова из того, что вдохновенно говорил Гоголь Василию Андреевичу: «Мёртвые души» здесь, за границей, текут у меня живо, живее и бодрее, чем дома, и мне совершенно кажется, что будто я в России: передо мною все наши — наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы — словом, вся православная Русь».