«Новый водворяющийся порядок, — утверждал прямо противоположное Герцен, —должен явиться не только мечом рубящим, но и силой хранительной. Нанося удар старому миру, он не только должен спасти всё, что в нём достойно спасения, но оставить на свою судьбу всё немешающее, разнообразное, своеобычное. Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании, и только в пропитании».
Нет, недаром он когда-то выделил роман Герцена, противопоставив ему целый ряд писателей. Было что-то в первом же творении Искандера, которое прочёл залпом, родственное и ему. Ну разве не те же самые мысли о том, что не хлебом единым жив человек и не к одной животной сытости он стремится, жили в душе и Герцена, и его, толстовских, раздумьях?
Теперь Тургенев напомнил о статье «К старому товарищу», которую знал Толстой и которая, на его взгляд, явилась как бы завещанием великого мыслителя, объединившего в своих исканиях и выводах опыт России и Запада, опыт многовекового стремления народов к свободе и счастью.
«Насильем и террором, — писал Герцен, — распространяются религии и политика, учреждаются самодержавные империи... насильем можно разрушать и расчищать место — не больше... Петрограндизмом социальный переворот дальше каторжного равенства Гракха Бабёфа и коммунистической барщины Кабе не пойдёт. Новые формы должны всё обнять и вместить в себе все элементы современной деятельности и всех человеческих стремлений. Из нашего мира не сделаешь ни Спарту, ни бенедиктинский монастырь. Не душить одни стихии в пользу других следует грядущему перевороту, а уметь всё согласовать — к общему благу...
Уничтожать и топтать всходы легче, чем торопить их рост. Тот, кто не хочет ждать и работать, тот идёт по старой колее пророков и прорицателей, иересиархов, фанатиков и цеховых революционеров... А всякое дело, совершающееся при пособии элементов безумных, мистических, фантастических, в последних выводах своих непременно будет иметь и безумные результаты рядом с дельными...
Всякая попытка обойти, перескочить сразу — от нетерпенья, увлечь авторитетом или страстью — приведёт к страшнейшим столкновениям и, что хуже, к почти неминуемым поражениям. Обойти процесс пониманья так же невозможно, как обойти вопрос о силе...
Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляет вечную необходимость каждого шага вперёд?..
Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы...
Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Христианство проповедовалось чистыми и строгими в жизни апостолами и их последователями, аскетами и постниками, людьми, заморившими все страсти — кроме одной...
Я не верю в серьёзность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежеминутная, — проповедь, равно обращённая к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров, прежде сапёров разрушенья, — апостолы, проповедующие не только своим, но и противникам...
Дико необузданный взрыв... ничего не пощадит; он за личные лишения отомстит самому безличному достоянию. С капиталом, собранным ростовщиками, погибнет другой капитал, идущий от поколенья в поколенье и от народа к народу. Капитал, в котором оседала личность и творчество разных времён, в котором сама собой наслоилась летопись людской жизни и скристаллизовалась история... Разгулявшаяся сила потребления уничтожит вместе с межевыми знаками и те пределы сил человеческих, до которых люди достигали во всех направлениях... с начала цивилизации...»
Петрограндизм — насильственные преобразования, совершавшиеся Петром Великим. С них началось. Ныне нетерпеливые зовут к полному деспотическому перекрою мира.
Ну конечно же разгул переворотов, разгул уничтожения и не даёт покоя разбойным головам. Они готовы всё стереть на земле и уничтожить, всё отнять и поделить. Лишь когда будет сметено всё достигнутое человеческой цивилизацией, наступит, по их разумению, пора всеобщего благоденствия.
Удивительное совпадение — ещё не зная о герценовском «завещании», Толстой написал эти стихи. Сатиру. Но в ней — о том же, о чём предупреждал Герцен.
Да, прав он был ещё в «Дон Жуане», сказав устами Лепорелло:
Зажгли свечи и принесли ужин. Толстой только теперь вдруг обрадованно подумал: странно, но чудовищная боль сегодня не посетила его вовсе! Может, в самом деле помог литий, который прописал ему сосед — стародубский уездный доктор, и не следовало вовсе тащиться в Европу за новым курсом лечения? Нет, стоило хотя бы затем двинуться из своего краснорогского «монастыря», чтобы повидаться с Иваном Сергеевичем.
Свет падал так, что из всех предметов на письменном столе освещал один портрет Герцена. Вспомнили, что знали о последних днях Искандера. Был январь восемьсот семидесятого года здесь, в Париже. Как сегодня дождь, тогда валил мокрый снег. Но он вышел из дома почти налегке, без шарфа — торопился куда-то на митинг. Вернулся с ломотою во всём теле и болью в боку и груди. Воспаление лёгких, от которого он уже не оправился.
Вся жизнь — до самого конца — без тени личной корысти в том, к чему звал, что проповедовал...
Но откуда же у тех, кто призывает к топору, такая жестокость к миру и прежде всего к тем, кого они ведут за собой?
Ведь начинается всё, казалось бы, как и у Герцена, — с листа бумаги, со слов о равенстве, братстве и свободе личности?
Алексей Константинович задал этот вопрос вслух, и Тургенев его тут же повторил:
— В самом деле, каков путь подобной метаморфозы? Взять хотя бы Бакунина. Умён. Мечтал стать учёным. В молодости — прекрасный товарищ. Вместе столько времени прожили в Берлине, слушая лекции в тамошнем университете. И — добрые родители, о чём давеча говорили. Да я со всею семьёю был коротко знаком — самоотверженные, преданные братья и сёстры. Могло так случиться, что через одну из Бакуниных могли бы с Мишелем породниться. Но сия история — не в счёт. Вопрос наш — о другом: как и когда человек, искренне ненавидящий рабство и деспотизм, вдруг сам становится тираном, увенчивая себя уже не короной, как его антипод, а всенародным знаменем восстания и бунта?