Изменить стиль страницы

Сергей Филиппович оживился:

— Вы совершенно правы! В тот момент, когда идет перестрелка, теория исчезает. Надо попасть, и все! Тут нужно везение…

— Везение? — удивился Алексей Иванович.

— Именно-с! Войнаральскому, например, никогда не везло с побегами.

— Об одном из них я знаю, — сказал Петр Григорьевич, — в Харькове…

— Да это было потом! — отмахнулся трубкой Сергей Филиппович, — я говорю о другом невезении… Так сказать, предусмотренном условиями нашего бытия, нашей этики… Роком, если желаете знать…

— Вы говорите загадками, — сказала Ковалева, которой так хотелось петь, что она даже перебрала нетерпеливо клавиши. Но все слушали Ковалика:

— Мы с ним были переправлены из крепости в предварилку. Это как из хором — в конуру… Но это особенный рассказ… Мы подкупили стражу… Здесь я должен обратить внимание наших милых экономистов, — выразительно посмотрел на Алексея Ивановича, — существует определенная торговая честность взяточника…

— Взятка — это форма меновых отношений между государством и частным лицом, — сказал Алексей Иванович, — это известно…

— Не все вам известно, молодой человек… Мы уже вышли из камеры, надзиратели нам сочувствовали, ключи были подделаны, дорога была открыта! Мы уже были на стене! Я спустился по веревке. За мною спустился Войнаральский. И в этот миг из-за угла выехала извозчичья пролетка! В этот самый миг! И в ней сидел подвыпивший приятель Войнаральского военный инженер месье Чечулин! Они были знакомы по воле, он передавал ему книги в крепость! И что же? — Ковалик сделал окружность трубкой. — Чечулин поднял крик! Городовой! Караул! Войнаральский услышал крик, прыгнул с полуторасаженной высоты — спускаться по веревке было уже некогда — и вывихнул ногу! Он доковылял до угла, и мы бросились к извозчику! Но, увы — друг-приятель сделал свое дело! Нас схватили! Чечулин, узнав Войнаральского, заплакал. Друг посадил в тюрьму друга и заплакал! Он инстинктивно чувствовал, что, когда бегут из тюрьмы, надо звать караул!

— Но ведь это же мог быть и уголовный! — резонно сказала Ковалева.

— Да нет, господа, вы меня не понимаете! — отмахнулся трубкой Сергей Филиппович. — В человеке живет что-то такое, что само по себе, инстинктивно совершает полицейскую функцию!

Жены, счастливые тем, что они — жены, досадовали на знаменитую актрису с ее нетерпением кончить этот разговор и показать себя актрисой.

— Да-с, молодые люди, — сказал Сергей Филиппович, — это уже история, но, пожалуйста, не думайте, что природа человека изменяется столь быстро…

Наденька Корнилова посмотрела на карточку Софьи Перовской, вздохнула:

— Вот и эти когда-то копошились… Ростя Стеблин покраснел:

— Я надеюсь, вы употребили не то слово, которое одобрил бы ваш муж…

И никто, кроме Петра Григорьевича, не заметил, как посмотрела на милого Ростю Варенька Прянишникова а как он, Ростя, ощутив этот взгляд, вдруг побелел. Господин женоненавистник явно тяготился клятвой.

— Да и мы копошились, — как-то странно сказал Стеблин.

— Так нельзя, — угрюмо сказал Алексей Иванович. — Они делали не то… Но они не знали, что делают не то…

Это относилось к Петру Григорьевичу, который был старше Перовской лет на десять, следовательно, лет на десять раньше начал делать «не то».

И вдруг Голубев, тонкий и чуткий, ни с того ни о сего объявил:

— А я, господа, знавал одного жандармского офицера, который писал в «Колокол»!

— Кто же это? — с подчеркнуто повышенным интересом спросил Ошурков, одобряя Голубева, который разрядил напряжение.

— Я дал слово молчать. Да что из того? Этот офицер был тогда еще ротмистром, когда конфисковал у меня «Колокол» со своей собственной статьей!

— Откуда вы знали, что там была его статья? Он сказал вам об этом? — спросила Маша Белозерова.

— Вообразите — сказал!

— Я вам не верю!

— А я — верю! — улыбнулся Петр Григорьевич.

— Вам он тоже признался? — пристально посмотрела ему в глаза Белозерова.

— Вообразите! — не отводил он глаз. — Когда меня везли в первый раз — из Орла в Петербург, мой подполковник, желая меня подбодрить, утешил: все образуется, молодой человек… Не вы один столь озабочены судьбою отечества…

— Но кто же это? — спросила Киселева.

— А если вы узнаете — кто? — махнул трубкой Сергей Филиппович. — Что изменится? Вы лучше спросите, не кто же это, а что же это? Что же это, господа? Надзиратель, который выпустил меня, сам же ловил меня, когда началась тревога, да еще усерднее других крутил руки.

— Он прав! — провела рукою по клавишам Маша Белозерова. — Бегать надо лучше!

— Он так и сказал — умеючи надо, барин, с тобою беды не оберешься! — И — Заичневскому. — А про Войнаральского в Харькове вам почему известно?

— Его выручали моя приятельница Марья Оловенникова и Софья Перовская…

— Обе уже — увы, — попыталась исправиться Наденька.

— Разве Ошанина умерла? — спросил Свитыч.

— Не знаю. Она была в Женеве, кажется, с Тихомировым…

— Кстати, о Тихомирове, господа… В его ренегатских записках удивительное сходство с Катковым! — холодно сказал Петр Григорьевич.

— Деспотизм сидит в нас самих… В нашей настороженности и подозрительности друг к другу… Мы готовы видеть в собеседнике жандарма, если собеседник возражает, и готовы видеть в жандарме революционера, если он согласен в разговоре… Мы легковерны к слухам, вспыхиваем от вздора и от вздора же гаснем… Мы стоим насмерть на допросах и легко пробалтываемся за стаканом вина. Мы либо деремся, либо целуемся…

Актриса Киселева смотрела на Петра Григорьевича, и ей уже не хотелось петь. Она тихонечко прикрыла черную крышку инструмента.

VI

Петр Григорьевич видел начес, никак не скрывающий проплешинки господина цензора.

— Вы ведь Юсупов по матушке? — неожиданно спросил Безобразов, не поднимая головы. — Это вы называете меня Вениамином?

— Господин надворный советник, — с нарочитой чопорностью поправил Заичневский, — я называю вас Вениамином моего сердца. Как праотец Иаков. Ибо у вас в мешке нетрудно обнаружить фараонову чашу.

Продолжая читать оттиск «Сибирского вестника», медленно (по складам, что ли, подумал Петр Григорьевич), Безобразов проговорил скучно, невыразительно, никак не соответствуя тоном сказанному!

— Однако… Оскорбление ведь… Стало быть, дуэль… Растянуть Юсупова… Вы ведь близоруки, не попадете… А я — в туза…

— Да будет вам! — добродушно возразил Петр Григорьевич, — в какого еще туза? У вас на туза рука не поднимется.

Безобразов, наконец, поднял голову, посмотрел сквозь пенсне. Стекла увеличивали его глаза, делая их чрезмерно удивленными. Увеличенные глаза цензора, чиновника для особых поручений при генерал-губернаторе, смотрели невидяще, как-то мимо.

Заичневский присвистнул:

— Вон оно что! Я смотрю, вы читать будто разучились.

Нижняя губа Безобразова, выпяченная над бородкой, по-детски дрогнула:

— Вина хотите? Бордо… Вы ведь предпочитаете бордо… Оно похоже на густую кровь…

— Что это с вами, Дмитрий Владимирович? Вот уж не числил за вами романических фантазий! Вам нейдет! С чего это вы в кровавом настроении с утра? Выкладывайте свои козни…

Безобразов с удовольствием хихикнул, отодвинул ящик, взял сложенный оттиск страницы «Восточного обозрения»: — Извольте…

Петр Григорьевич развернул, глянул — лист был без единой поправки, на нем уже значилась красная роспись Цензора.

— Вот так бы и всегда, — сказал Заичневский, — хвалю…

— Рад стараться… А этому поганцу я кишки вымотаю!

Безобразов бросил ручку на лист (брызнула красным), махнул вслед рукою:

— Попляшет!

Вошел человек Безобразова, внес на черном подноса бутылку (действительно, бордо от Пасхалова, семьдесят пять копеек — бутылка), два стакана синеватого пузырчатого стекла, поставил на стол, рядом с оттиском, вышел бесшумно.

Безобразов налил вина твердой рукою, цокнув перстнем по стакану: