— О! — говорю.
— О! — говорит она, не смутившись, хотя и рада. — О! Как это?
— Ну что?
— Нет, как это? Кто вам сказал?
— Да вот так это.
— Ну, садись.
Охламон встает и нервно уходит.
— Я вас не познакомила? Ну, все равно.
— Это не муж ли?
— Нет, один знакомый; их тут много ходит. Ну, все равно. Ну, как ты там?
Разговор с ходу — светский; но…
Надо сказать, это была все-таки не первая наша более-менее реальная встреча после, так сказать, поста и разлуки; как-то мы столкнулись в родном клубе — за ней тянулись некие мужики, я тоже был с кем-то, — и вдруг мы эдак — эдак взглянули друг на друга — оба были поддатые, — и я как ни в чем не бывало взял ее руку в обе свои, а она как ни в чем не бывало:
— Садитесь с нами — мы там сидим.
И были рядом весь вечер, потом еще «куда-то» (как принято в этом городе!) ездили, сидели — но она «напилась» — осталась там отплясывать — я уехал.
Были уж и еще какие-то эпизоды; Москва, быт. Я это к тому, что мое явление в больницу не было таким уж торжественным, неожиданным; Москва, она как-то, все нивелирует — учит простоте. И все же мы, чувствуется, были оба тронуты. Я говорю чувствуется — ибо с несомненностью чувствовал это в себе и чувствовал, что и она тронута; а она, я видел, чувствует по мне.
Разговор, однако, был самый залихватский и внешний; она, спокойно бравируя, рассказывала, как ее увозили, как уверены были, умрет — все запущено; как отходили антибиотиками («сидеть трудно»); как везли на тележке, и навстречу или сбоку, что ли, вывезли «какого-то» мертвеца, и кто-то над ней сказал: «И эта? такая молоденькая, красивая» (лишь в этой ситуации про нее вспомнили, что молоденькая!); как некто отвечал в раздражении: «Мы везем головой вперед, мы пока еще свое дело знаем, а вот ты чего тут шляешься?» — ясно, спросившему; как она при этом подняла голову и, увидев надпись: «Морг» или «Вход в морг», что ли, сказала: «Это вы меня — туда? Но, по-моему…» На что ей отвечали: «Лежи ты, черт возьми». В больницах — на «ты». Потом посетовала, что я не принес бутылку; все ее знакомые приносили.
— Да ты хочешь отдать концы, что ли?
— Почему? Теперь можно.
— Ты сколько тут дней-то?
— Скоро неделя.
— Скоро неделя!
— Да, первые два дня я почти умирала… чуть не умерла. Но позавчера я убегала в ресторан.
— Как это?
— А тут в меня влюбился один — из инфарктного отделения. Из нашего коридора дверь — в их коридор. Вообще-то полагается, чтоб дверь была закрыта: там умирают часто, вообще — их беспокоить нельзя. Ну, как водится, это не соблюдается. Дверь то и дело открыта. Вот, мы познакомились. Я, ты же знаешь, легко знакомлюсь. Ну, ему самому-то не удалось, а я с его другом — он к нему приходил, принес выпить, не то, что ты…
— Инфаркт! Выпить!
— А что? он давно тут — встает. А коньяк полезен — в малых дозах.
— Представляю твои малые дозы.
— Ну, это мои; а он немного. Так вот. Мы напоили сестру, подарили ей шоколадку; она выдала мою одежду — ну, наполовину мою, наполовину не мою, там не разберешь. Мы сходили, — а потом я возвращалась позже двенадцати. Все закрыто. Так я стучу, стучу, а меня не пускают. Нянечка: ты откуда? Я говорю: я отсюда, я ваша. Чего ж ты, говорит, шляешься? А я, говорю, я ездила бабушку проведывать. А сама пьяная… пьяная, но не очень. Ну, она меня пустила — через морг. Здесь уж все заперто — так, что и она не откроет. Это же надо — через морг! Двенадцать ночи, первый час! Ужас! (Спокойно говорила она.) Ну, я, правда, спьяну, я ничего не разглядела. Темно там было. Только вверху лампочки, тусклые такие. Лежат, правда. Ну, прошла и легла спать. Вот так. А ты не принес бутылочку бедной больной.
— Может, тебе уж и поселиться в морге? Тебя, видно, так и тянет.
— Ну уж. Мне и здесь пока ничего.
— Допрыгаешься ты. Несдобровать тебе все же.
— Да уж несдобровать. А я что другое говорю, что ли? Но вообще весело.
— Так и будешь веселиться всю жизнь?
— А что? Я человек веселый.
— По сути, ты человек угрюмый.
— Ты ошибаешься. Не надо усложнять меня. Я этого не требую.
— Я и не усложняю, но ты довеселишься — все же. Как веревочке ни виться. «Ты молода, Лаура; и будешь молода — еще лет пять иль шесть».
— Спасибо, это мне уже цитировали, и не раз. Ты же знаешь, я не люблю цитат.
Тут я невзначай посмотрел на нее — сидит, улыбается, смотрит на меня — этак радостно. Ну, что ты будешь делать с этой бабой. Вот такая баба.
— Я не моралист; но ты допрыгаешься. И, ты думаешь, ты допрыгаешься красиво? Ухнешь с моста? Откинешься, потягивая коньяк из горла? Черта с два. Ты помрешь в одном из отделений вот этой самой вашей больницы: я тебе предсказываю. Только вот в каком (отделении) — неизвестно. Отчего еще хуже — грустнее. В ближайшие годы ты обрюзгнешь, следы, как говорится, твоей этой жизни все равно проступят в твоей внешности. Под глазами мешки — и все такое. Не ты будешь бросать: тебя будут бросать. И кончишь жизнь в медицинском одиночестве в каком-нибудь травматологическом, хирургическом, в кардиологии, в реанимации, в гинекологии, в наркологии: не все ли равно, как ты выражаешься. Там вспомнишь мои слова.
— Это страшно, конечно. Но если я веселый человек?
— Ну, шутить так шутить. Дело твое. Роль трезвого папаши всегда невыгодна; да и не моя это роль — в принципе. Спасение утопающих — дело рук…
— Алеш, если придешь еще — принеси бутылку. А то скучно здесь.
Мы расстались.
Надо сказать, я далее повел себя несколько небрежно: как-то все же расхолодили меня и эти ее речи, и охламон (он там нервно курил у окна, когда я уходил; таким образом, я оказался визитером, а он остался), и вся эта атмосфера: мужик слаб все же; я шел к постели умирающей, которая обо мне вспомнила «перед смертью» или перед «смертью» (он выделил тоном), — и хотя я, как я говорил, втайне и сам, до прихода, как-то не верил в эту ситуацию — черт его знает почему! — но, все-таки увидев этот лазурный халатик, увидев эти крашеные губы, и «тени», и черт-те там что, и этого посетителя — охламона, и услышав речи, — я все же испытал досаду. «Да ну тебя, — подумал я, возвращаясь домой — с этих чертовых куличек — из этой больницы. — Да ну тебя».
Были дела, и я забыл о ней на несколько дней; помнил, что она в больнице, но — забыл. Впрочем, она не обиделась и позвонила сама; причем сказала: «Привези выпить. Веник не надо — ты понимаешь, их тут девать некуда, ну, поставят в палату, ну и что? — там у нас бабы — одна пластом лежит, другая девица ни на что не обращает внимания; а мне что? — ты лучше выпить привези». Но я, надо сказать, наотрез отказался: «Бесись сама — помирай сама; после перитонита! Иди ты к черту». Съездить я еще съездил, но без бутылки; посидели, поговорили.
После этого мы как-то снова начали видеться.
Именно видеться — тут нет двусмысленной метафоры; у нас не было, что называется, rendez-vous. И снова негде «как-то» было… да и она уклонялась: я чувствовал не внешнее, а тайное сопротивление; я чуток на эти вещи. Тем не менее приходила, когда я звал, если заставал: почти безотказно; раз, когда она «не могла», а я выразил, что называется, легкое раздражение, она даже сказала с усмешкой — я увидел эту усмешку по телефону:
— Ты уж привык, что я прямо совсем уж безотказна.
Я подумал и должен был про себя признать, что она права: разумеется, не в прямом смысле.
Назревал этот день… денек. Не забуду его.
Как бывает, я уже говорил, отношение ходит волнами; так не только с женщиной, но здесь это явственней; то ослабевает тонус — отходит волна — то накатывает, находит; раз, в прилив, я вдруг ощутил то теплое и именно волнующее и свежее, что рождает из себя фразы: «Я не могу жить без» — и подобные, — хотя самой этой фразы я так и не говорил себе о ней; я начал уверенно звонить, названивать; застать ее оказалось трудно. Ранее я не звонил столь упорно; ну, нет дома — ну, привет ей. А тут — раз, другой, третий. Нет и неизвестно когда будет.