Изменить стиль страницы

— Папа!

Соскакивает, бежит.

— Здра-а-авствуй, дочка, — тянет папа, беря ее стульчиком на руки. — Как дела?

Дочка обнимает его и трется щекой о щетинку. Потом, надув губки, смотрит ему в лицо. Его «здра-а-авствуй» — не такое, как надо: никогда так папа не тянул. Неприятно, не так. И улыбается он не так, а нарочно, а сам не хочет. Он ее не любит, а только притворяется.

— Папа, а чего ты, — говорит Ирина, отстраняясь от него, глядя на его губы и тренькая по ним пальцами. — Ты чего мне привез?

— Ничего я, дочка, тебе не привез, — говорит папа, спуская ее на землю и глядя на маму поверх Ирининой головы, глядя уже по-взрослому: так что сразу делается обидно: зачем я маленькая, и зачем папа не с одной со мной разговаривает.

— Ничего не привез, — повторяет папа, глядя на маму. — А привез я, что лучше тебе не смотреть.

И глаза у папы плохие, не двигаются и твердые.

Ирина стоит, сцепив перед собой руки на передничке с кармашками, и, по-прежнему надув губки, исподлобья смотрит вверх, на них. А они — друг на друга. Глаза у мамы тоже как все равно замерзают.

— Опять привезли, Андрей? — говорит она, а губы дергаются.

— Семеро. Да наших двое.

— Наших!.. Батюшки!.. Кого же наших?

Ирина начинает нарочно тереть кулаком глаз, но на нее совсем не смотрят.

— Добромильца и Викулова. Ладно, дай поесть.

— Это Витьку Добромильца?! Ба-а-атюшки…

— Завтра опять едем. Пошли, надо обедать.

— А я не пущу, — начинает потихоньку, как будто стыдясь, стараясь спрятать все лицо в кулаки, всхлипывать мама. — Что за жизнь…

— Ладно. А ты чего стоишь, доча? Беги, беги.

Ирина запомнила этот день, потому что и вечер тогда был тоже плохой. Мама ни на кого из детей не смотрела, как все равно их и не было. Они бродили по комнате, боялись играть и ссориться, боялись и плакать. Огонь в керосиновой лампе прыгал, и по стене тоже прыгало, и это тоже было страшно, а ведь с огнем так было и раньше, каждый вечер. Мама сидела за столом и говорила непохожим голосом, а соседка тетя Дарья обнимала ее за плечи и тоже говорила.

— Когда ж это кончится… Андрюша волк волком… Война уже кончилась, а мы по этим заставам, все по заставам… На фронте был — уж ладно, там все, так все… А тут — нате, всю войну прошел, как жив остался — не знаю, а тут вспомнили… пограничник… у него семья, дети, могли бы пожалеть… Что ж я ребят с собой таскаю, насмотрятся они на всю жизнь… Да и дрожишь за них — того гляди, всех нас перережут… Им, этим бендерам, никого не жаль, они как волки… Ведь подумать: опять двое убитых, да тех семерых привезли… свалили, как дрова, под сараем… Каково детям смотреть, как людей штабелями возят… Ох, не могу…

— Ну, тише, тише, Надежда, — как будто со злостью говорила тетя Дарья. — И мой ведь так же. Чего уж ты. И мой ведь.

Так они долго шептали и волновались за столом, а потом вспомнили про детей и уложили их спать. Наутро Ирина побежала на улицу. Было солнце, зеленое, голубое. Только она вышла за калитку, как увидела, что из соседней калитки выскочил Мишка, тети Дарьин сын, и бросился вдоль забора, на ходу оглядываясь, зазывая рукой («айда») и горячо вопя:

— Ирка, скорей, там убитых еще привезли! Бендеровцев и наших тоже!

Ирина кинулась за ним. Они пробежали вдоль забора, свернули на площадку перед «Заставой» (раньше там была контора), заросшую светлой травой, под солнцем желтой. У входа в «Заставу» всегда толпились люди, а сейчас было пусто, а люди шли во двор заставы. Мишка и Ирина тоже побежали туда: обскочили вокруг дома и через дырку в заборе, сделанном из острых камней, обмазанных серой глиной — Ирина впопыхах порезала руку, где оспа, — пролезли во двор, к сараям, словно бы прижатым тесно друг к другу. Во дворе был непонятный запах. Остановились тут же у забора и стали смотреть. Двое папиных красноармейцев распрягали лошадей. В телегах лежало накрытое и сидели люди, заложив руки назад. Папа — весь маленький рядом со своими бойцами, с красным лицом — стоял, расставив ноги, сунув руки в карманы, и смотрел на телеги. Во дворе много народу, видно было плохо. Вот папа закричал так, как он кричал на маму, когда был пьяный:

— Чего глядишь! Приказано?

Мишка и Ирина протолкнулись поближе. Никто на них не смотрел: жестко, сильно хрустели вокруг по белым камешкам, перемешанным с травой, пыльные и стопудовые сапоги. Раньше, увидев детей, солдаты начинали ходить осторожно, обходили их своими сапогами; а теперь нужно самим уворачиваться от ног, а то задавят.

С телег, держа под мышки и за ноги, стали снимать людей. Это были убитые. Сначала снимали с той телеги, где сидели и живые, руки назад. Там убитые были в кожаных, блестящих, или в темных куртках, или даже просто в вышитых розовым рубашках, в каких здесь ходят деревенские. Некоторым на лица надвинуты кепки и шапки, похожие на колпаки. Людей относили к сараю и складывали у стены одного к другому. Получился целый ровный ряд, как шпалы на железной дороге. Лица у всех у них были как и у живых, только уже не такие, а совсем мертвые, мертвые. И как будто сделаны из глины и покрашены мелом. Тот, что лежал с краю, был виден даже очень хорошо. У него лицо светло-коричневое с большими темно-коричневыми пятнами, как от загара, когда облезаешь кусочками и шкурочками. Закрытых глаз как будто и совсем нету, такие глубокие ямки под лбом; лоб казался очень большим, сильно выпирал вверх. Вообще, лицо было очень похоже на их новогоднюю маску «Клоун». Ирина смотрела… Во всем это было новое; больше она как будто ничего не чувствовала.

Ряд получился почти во всю стену.

— Своих снять, — кричащим голосом, но не громко сказал папа.

С другой телеги стали брать под мышки и за ноги людей в зеленом, папиных бойцов. Среди женщин, маминых подруг — это были жены командиров, местных сюда не пускали, — раздались непривычные вой и стоны.

— Увести баб, — приказал папа.

Начали толпиться, суетиться еще больше, а людей все носили и носили в тень под дровяной сарай, стоявший рядом с первым, стена в стену. Один солдат, который, неся, шел впереди своего товарища, неожиданно так толкнул ногой распилочные козлы, которые были у него на дороге, что они треснули и далеко отлетели.

И вот убитым не хватило места.

— Товарищ майор, куда класть? Там солнце, — осторожно, очень недобро сказал солдат, подходя к папе и потихоньку обтирая руки о гимнастерку с боков и, морщась, поглядывая на ладони.

Папа подошел к двери сарая, легко сбитой из неструганых досок, сорвал ее, запертую на замок, с дребезжащих петель. Заглянул в сарай.

— Давай сюда. Есть куда. Кого несете-то?

Он заглянул в лицо убитого.

— Погоди. И Сашка тоже убит?! Сашка?

Он спросил это спокойно, прикоснувшись себе ко лбу, но вокруг все вдруг затихли и остановились, а через секунду один солдат вдруг схватил сзади папу за локти.

— Ты что? К стенке хочешь? Мало тебе этих? — оглянувшись через плечо, тяжело сказал папа. Солдат отпустил его.

И тут папа вдруг сразу как будто проснулся, стал весь быстрым, мелькающим, побежал к телеге, где сидели бендеровцы, руки назад, и ткнул пальцем в одного:

— А ну. Вот этого. Снять.

Двое наших солдат, схватив под мышки, стащили того с телеги и поставили перед папой.

— Ты Грач? — спросил папа.

— Да, пане майор.

— Ты пилил Витьку Строгого? Нашего бойца?

Грач молчал, глядя на папу.

— Взять, — повернулся папа к своим. — А ну, Иванов, Султанов, берите пилу. Вон. Поставить козлы.

Никто не шевелился.

— Ну!!!

Солдаты, мельтеша, роняя, поставили козлы. Из сарая появился с пилой Султанов — черный, загорелый, с кудрявым чубом, достававшим до его позеленевшей щеки.

— Клади!

— Товарищ майор.

— Молчать! Под расстрел пойдешь… Клади.

Легкие буковые козлы, неровные и раскоряченные, хрустнули под живым человеком. Один солдат, как дрова, поднимаемые в охапке, присев, держал в объятиях ноги в сапогах. Двое, с другого конца, зажали руки и плечи. Бендеровец молчал. Солнце пекло. Жарища и тишина были во дворе, из людей никто не разговаривал; всех как словно ударили по голове, когда человек еще стоит, но сейчас упадет.