Изменить стиль страницы

Валерия вышла сменить воду в тазу, вернулась и вновь принялась за пеленки.

— Теперь я слишком хорошо знаю тебя, — сказала она, не отрываясь от стирки. — Ты просто эгоист, добропорядочный эгоист. А если уж выбирать из эгоистов, я предпочла бы прямого подлеца. По крайней мере, откровенно.

— Почему эгоист? — сдавленно спросил он. До сих пор поток колкостей и оскорблений проходил мимо ушей. Но теперь он спросил: — Почему эгоист?

— Самый настоящий эгоист, — сказала она. — Ты, твоя работа, твои больные, твоя докторская диссертация… Ты!

— У меня нет докторской.

— Еще будет! Ведь кандидатская уже есть?

— Иначе мне не дали бы группу.

— Совершенно верно. Твою группу… Так вот, я не хочу быть твоей женщиной. Не хочу занимать эту штатную должность. Не хочу довольствоваться той десятой или пятнадцатой частью тебя, которую ты соизволишь выделить мне и сыну.

— Ну, а как хочешь?

— Хотела, — жестко поправила она и усмехнулась: — Банально. Всего тебя — как говорили наши бабушки, «всю душу».

— Ну, и что ты будешь с ней делать? — хмуро спросил Сергей. Он глядел на нее исподлобья. Вот и год прошел, а разговор опять уткнулся в ту же самую стенку. Но дальше уступить он не мог.

— Это старый спор, — сказала она. — Я уже слышала, что ты принадлежишь человечеству. Но я не думаю, чтобы счастье человечеству принес тот, кто не способен дать счастье человеку — хотя бы одному, самому близкому.

Валерия выкрутила пеленки, распрямилась, движением шеи поправила ворот халатика. Мокрые руки она держала далеко перед собой и время от времени поддергивала рукава, как фокусник в цирке.

— Ты не сердись на меня, — сказала она неожиданно мягко. — Наверное, это жестоко — так тебе все говорить. Ведь не упрекают же горбатого за то, что он горбатый… А ты тоже — урод, моральный урод. Наверное, ты даже не понимаешь, о чем я говорю. Ведь ты — робот. Кибернетическая машина. Просто ты слышал, как принято у людей, и считаешь, что иначе неприлично. Принято чистить зубы — ты чистишь зубы. Принята женщина — значит, должна быть женщина. Ребенок тоже принят… Ты думаешь, я не знаю, как будет, если мы переедем к тебе? В твою программу впишется еще один пунктик: сын. Такое-то количество рублей ежемесячно и такое-то количество душевной теплоты.

— Ну, хорошо, — сказал он. — А твой вариант?

Она горько усмехнулась:

— Вариант!.. Боже ты мой, как я в тебя была влюблена! Как дура. Умилялась даже, что ты читаешь книги по списочку… Кстати, почему ты приехал только сейчас? Я написала уже месяц назад.

— Я не мог раньше, — ответил он и замолчал. Объяснять было бесполезно.

— Работа! — торжественно сказала она. — Неотложный эксперимент!.. Если бы ты позвал меня, я бы прилетела хоть с Сахалина, пешком бы пришла. Вот так — прочла бы письмо, встала и пошла… Ладно, повесь вот эту веревку, и будем считать, что все свои отцовские обязанности ты выполнил до конца.

Он повесил веревку, протянул ее от окна к двери, от шпингалета к толстому, неумело загнутому гвоздю. Валерия стала развешивать пеленки. Она еще говорила всякое, а он опять пропускал мимо ушей оскорбительные слова, пережидал их терпеливо, как бывалый санитар пережидает эпилептический припадок, думая о своем и привычно поддерживая голову больного. Он понимал, что уже ничего не поправишь, как приехал один, так и уедет один.

— Человек должен быть человеком, — сказала Валерия. — Даже Маркс говорил: «Ничто человеческое мне не чуждо».

— Я не гений, — возразил Сергей.

— Оно и видно, — небрежно отозвалась Валерия.

И это неряшливое подобие остроты окончательно убедило его, что все кончено. Валерия презирала банальности, как грязное белье, и никогда раньше не позволяла себе так распускаться при нем.

В отделении, состоявшем из двух палат, операционной и бокса, жизнь шла своим чередом. В операционной готовили кровь для переливания. В одной палате лежали шестеро мужчин, в другой — четыре женщины. В боксе, маленькой комнате со стеклянным тамбуром при входе и собственным санузлом, лежала девочка, с головой накрытая простыней.

Она еще принадлежала клинике, еще составляла одно целое с историей болезни и определенным сектором работы — уже не лечебно-научной, а просто научной. Но еще больше она принадлежала вечности, родителям, извещенным осторожной телеграммой, земле, по которой не прошла и пятой части отмерянного ей природой пути.

Вчера еще у нее было имя — Ниночка, был возраст — одиннадцать лет. Но к двум часам ночи она полностью пробежала всю свою дорожку из небытия в небытие, и часы, забытые сиделкой на подоконнике, отсчитав последние секунды ее жизни, начали отстукивать несчетные, уже безразличные ей века.

А на улице было ясно, позванивал легкий морозец. Сергей, вернувшийся ночью, мог бы его и не заметить, но, торопясь парком к институту, почувствовал, что скользко ногам. Он посмотрел вперед. Заснеженый Ту-114 на рекламном плакате был освещен солнцем и блестел как елочная игрушка.

В ординаторской, подавая ему халат, санитарка сказала:

— Слыхали, Сергей Станиславович, Ниночка-то умерла.

— Когда? — спросил он и не сразу надел белую, ломкую от крахмала шапочку.

— Ночью, в два, вроде. Зина дежурила.

— Она еще в боксе? — спросил он автоматически, как спросил бы о любом другом.

— В боксе.

Он прошел в бокс, аккуратно, хотя в этом не было необходимости, прикрыв за собой обе стеклянные двери, и приподнял простыню. И в сотый раз потрясла и оскорбила нелепая закономерность, с такой циничной быстротой превратившая теплое, мягкое в движениях, каждым дыханием удивительное тельце — в тело. Девочка была уже чужая, неподвижная, на желтой коже проступали фиолетовые пятна.

Он вышел из бокса, вновь аккуратно прикрыв за собой обе двери. Он и дальше все делал аккуратно и правильно, но как автомат. Терять человека всегда тяжело, а потерять эту девочку было тяжело втрое.

Как палатный врач он вел ее уже больше года, привык к ней, привязался и, как ни странно, уважал больше, чем кого-либо из взрослых больных. Старик Лимчин, профессор из земских врачей, любил повторять, что клинические больные — солдаты науки. Эта малышка была хорошим солдатом. В клинике она освоилась быстро и не терпела, а просто жила. Она была спокойная, общительная девочка и плакала куда реже, чем ее здоровые сверстницы, а если плакала, то не с целью, а для себя — Сергей ни разу не слышал от нее расчетливого, с повизгиванием, рева. Она честно глотала таблетки и терпеливо, даже приветливо протягивала навстречу шприцу худенькую, с исколотыми венами руку. Эта малышка была человеком, она умела радоваться, умела даже в голой белой палате. Летом радовалась солнцу, а зимой — снегу, а в дождь радовалась, что дождь. Радовалась даже больничным котлетам, даже щекотке от холодного прикосновения стетоскопа к груди…

Эта девчушка была надежным товарищем в работе, они боролись вместе, она делала все, от нее зависящее, и не обманула до самого конца: она жила, жила упорно, жила, пока оставалась хоть какая-то возможность, жила до предела, до краешка…

Он сказал несколько слов санитарке и прошел в ординаторскую. Он услышал, как звякнули колесики о кафельный пол, и подумал, что дорожку надо придвинуть к самым дверям. Потом колесики звякнули еще раз — санитар катил тело в секционную. Маленькому солдату науки предстояло выдержать последний бой — вскрытие, пробы, срезы. Потом толстая тетрадь с подколотой пухлой пачкой анализов вырастет еще на несколько листков, переместится в особый шкаф и из истории болезни окончательно станет историей смерти…

День был обычный, нормальный рабочий день. И Сергей работал как обычно — пятиминутка, обход, внеплановая операция — заместительное переливание крови, затем виварий, лаборатория.

Но работалось плохо, разболтанно — девчушка, целый год так здорово помогавшая ему, сегодня мешала. На обходе в женской палате мешало, что четыре постели вместо пяти, и до озноба странно было проходить мимо пустого бокса… Он не любил говорить, не умел шутить с больными, только к этой девочке подходил обычно с шутливой фразой. И сегодня целый день мешала эта не сказанная фраза.