— А вам он известен, вы разве знаете?

Зубаткин невозмутимо кивнул и, тоже понизив голос, сказал:

— Догадываюсь… Очевидно, это ваш брат?

— Почему же брат? — вырвалось у Кузьмина. — А может, это я?

Тогда Зубаткин отступил, чтобы увидеть Кузьмина полностью, не только лицо, но и руки с оттиском статьи, и ноги в рабочих ботинках, заляпанных цементом, и, как бы сличив его с некоторым образцом, Зубаткин успокоился.

— Нет, не вы… — Зубаткин рассмеялся. — Какой же вы математик!

— Значит, не похож?

Извините… — Зубаткин развёл руками. — Но разве вас это обижает? Не должно обижать. А? Да и сами вы сказал, что ничего не смыслите в этом.

— Мало ли что сказал…

Кузьмин отвернулся — кто бы мог предположить, что недоверие Зубаткина так уязвит его.

— Ого! Настаиваете, что вы и есть этот… Забавное допущение, — и в подтверждение Зубаткин энергично потёр руки. — Понимаю. Примеряете как бы на себя корону, и как, нравится? То-то же! Все хотят быть талантливыми. Но… не у всех получается. Тогда начинают говорить о нравственности и тому подобной фигне. Да, да, фигне. Мне, например, неважно, кто этот Кузьмин, неважно! — подчеркнул Зубаткин. — А важно, что он сделал! — И громко прищёлкнул пальцами, как бы окончательно изобличая Кузьмина.

Большая голова Кузьмина согласно кивала, но вдруг он, будто вспомнив, округлил голубые свои глаза и сказал тихо:

— А инициалы-то сходятся.

— То есть как?

— Видите «пэ»? И я «пэ» — Павел Витальевич.

— Да, да, Павел Витальевич, — обрадовался, вспомнив, Зубаткин. Точно, Павел Витальевич. Но как же так?.. Мало ли… Нет, не представляю. Позвольте, это же какая-то ерунда, — бормотал он, всё более растерянно глядя на Кузьмина, как будто тот поднимался в воздух, превращался в дракона, становился двухголовым.

— Фантазии у вас маловато, — грустно сказал Кузьмин. Я так и думал: чего-то вам не хватает.

Он вздохнул и пошёл назад, к аудитории, Зубаткин за ним, ошеломлённо и молча, не смея отстать, не в силах оторваться.

У дверей аудитории стояли Нурматов, Несвицкий и ещё двое. При виде Кузьмина они замолчали. Он замедлил шаг, и Зубаткин тоже замедлил шаг.

— Спасибо, — сказал Кузьмин и протянул Нурматову оттиск.

— По критериям у Кузьмина это единственная работа, — произнёс Нурматов, как бы приглашая его высказаться.

Кузьмин молчал. Что бы он ни ответил, всё могло оказаться странным, глупым после того, как Зубаткин скажет: «А вот и автор, познакомьтесь». Со страхом и восторгом. Или с недоверием: «Павел Витальевич утверждает, что он и есть тот самый Кузьмин». На это Кузьмин пожмёт плечами: да, было дело. Конечно, сначала никто не поверит, но он и не станет доказывать, скажет спросите у Лаптева. И оставит их в полной загадочности. Уйдёт, не отвечая на расспросы… Дальше было неясно, виделся только этот первый страшновато-сладостный миг общего изумления, своего торжества, пристыжённость Зубаткин, безмолвная сцена и уход…

— …Больше я ничего не нашёл, — говорил Нурматов. — Жаль, что он бросил этим заниматься.

— Где он теперь? — спросил кто-то.

Сбоку, над плечом Нурматова, поднялось лицо Зубаткина, в глазах его гудело пламя, как в прожекторах.

— Не знаю, — сказал Нурматов.

Кузьмин приготовился. Наступило самое время вмешаться Зубаткину. Самый наивыгодный, самый эффектный момент. Но Зубаткин прищурился, сочные губы его сжались в тонкую задумчивую полоску. Он решил выждать. Он упёрся глазами в Кузьмина, как бы требуя, понуждая его самого открыться, то есть назваться.

Кузьмин молчал.

Не то чтобы раздумывал или колебался, нисколько. Он понимал, что ему придётся признаться. Нет, тут было другое: он вдруг ощутил приятный вкус этих последних мгновений и поигрывал ими.

Как будто он держал палец на кнопке. Такое же острое и сладостное чувство приходило перед пуском нового цеха или агрегата, когда напряжённые месяцы монтажа и наладки, вся эта канитель, безалаберщина, из которой, казалось, не выбраться, наконец завершается вот этим нажатием кнопки, и сейчас лязгнут пускатели, загорятся лампочки, взвоют моторы, и цех впервые оживёт, задвигается. Все глаза устремлялись к его пальцу, к этому последнему движению, с которого начнётся существование всего организма станков, соединённых кабелями, щитами, наступит летосчисление работы цеха, с горячкой планов, срочных заказов, авралов и прочими страстями производственной жизни, уже неизвестной монтажникам. Всякий раз было весело и чуть страшновато, хотя, вообще-то, уже привычно.

Сейчас же приятнее было не нажимать эту кнопку, а тянуть. Растягивать эти нити, пока он стоит перед всеми, и никто не догадывается, что это и есть тот самый Кузьмин. Даже Зубаткин ещё не верит. Можно признаться, а можно и не признаваться, остаться в безвестности, — он был хозяин, и он смаковал чувство своей власти.

Сойдясь глазами с Зубаткиным, он через его удивление ощутил на своём лице явно неуместное выражение довольства.

— Посмотрите, что он пишет, — продолжал Нурматов, отыскав нужную страницу, и, подняв палец, прочёл: — «Есть основания считать возможным построить общую теорию таких систем». Каково? А? Он почти дошёл до минимального критерия. Уже тогда. Значит, у него была идея…

— Написать всё можно, — сказал Зубаткин. — А что он имел в виду?

…Бог ты мой, да разве можно вспомнить, что он имел в виду. Какие мысли тогда бродили в его голове? Может, и были какие-нибудь прикидки, соображения, а может, и прихвастнул для авторитетности. Он вдруг сообразил, что тот Кузьмин способен на подвох, и придётся отвечать за него, — с какой стати? Тот, молодой Кузьмин, увиделся ему человеком ненадёжным, опасным, с ним можно было влипнуть в неприятную историю…

— Э-э, нет, Зубаткин, у истоков всегда виднее, — напевно сказал Несвицкий. — Возьмите Ферма. Это же нонсенс! Сидел, читал старика Диофанта и писал всякие примечания на полях, в том числе свою формулу, и сбоку нацарапал, что для доказательства, мол, нет места. Действительно, на полях не развернёшься. И вот оттого, что не было у него под рукой листка бумаги, триста лет бьёмся с его теоремой, ищем доказательство. И так, и этак. Милая история? А если он и в самом деле знал?..

Красивые легенды эти Кузьмин помнил со студенческих лет. И про Римана, который открыл свойства каких-то функций, хотя открыть вроде бы не мог, потому что должен был использовать для этого принципы, не известные в его время. «Такое возможно только в математике, — как любил говорить Несвицкий, — ибо эта наука выше всякого здравого смысла».

— С Ферма не спросишь, — сказал Зубаткин. — А вот Кузьмин, почему бы не запросить его? — И сделал многозначительную паузу.

— Ты что ж думаешь… — начал Нурматов, но в это время Несвицкий поднял ладонь:

Кузьмин… Кузьмин… Подождите, Зубаткин, я же знал его… — он закрыл глаза. — Ну, конечно, мы с ним однажды в Крыму… ла-ла-ла… Он же у Курчатова был, — Несвицкий открыл глаза, заулыбался. — Петь он любил. Как же, знал я его. Остроумнейший человек. Умер. От лейкемии. Да, да, вспоминаю. Мне говорили. Чуть ли не дважды лауреат, но засекречен. Все они были засекречены.

«Да вы что… — чуть не выкрикнул Кузьмин, но почувствовал, как неизъяснимое облегчение охватило его. — И чёрт с ними, не буду поправлять, как идёт, так пусть и идёт, умер, и ладно…» Всё правильно. Хорошо, что не признался. Первым делом бы в него вцепились: какие такие общие принципы вы имели в виду? Какие критерии, объясните, пожалуйста, Павел Витальевич? Красиво бы он выглядел — собственной работы не пересказать. Дурак дураком, голова решетом. Этим ребятам только на зуб попади, они сделают из него анекдотик. Они его распишут: живой мамонт, чучело математика…

Зачем же вы меня разыгрывали? — на ухо сказал ему Зубаткин. — А я-то почти поверил… — Он двигался вслед за Кузьминым, но почему-то шагов его не было слышно, только притушенный голос шуршал в ухо: — Но я не такой лопух. А поверил потому, что странное выражение у вас появилось. И сейчас вот, когда Несвицкий говорил, тоже вы не соответствовали. Верно? Что-то тут не то. Павел Витальевич, вы, кажется, Политехнический кончали? В эти же годы? Кто-то мне говорил…