Коридорчик с рваными понизу обоями.

Антресоли, где лежали чемоданы, сбоку кирзовые сапоги, в которых Кузьмин ездил на ильменские объекты. Потрёпанный коричневый чемодан. На нём и сидеть было удобно, и класть под изголовье где-нибудь в бесплацкартном вагоне…

Внимательно оглядывал он свою квартиру, словно вернулся из дальнего путешествия.

На книжной полке стояли журналы «Юность», Короленко, сборники «Пути в незнаемое», Андрей Платонов — об этом авторе Кузьмин ничего не знал, впервые он просматривал книги ребят, удивился, обнаружив здесь Тимирязева и Мечникова.

На кухне приготовлены были для него бутылка кефира и холодные голубцы.

Ничего, кажется, не изменилось, те же кастрюли, банки, ваза с бессмертниками, та же клеёнка, стена, исчирканная карандашом, — давно он её не замечал, пригляделась, — детские проделки младшего сына.

В буфете сердечные капли, наверное, Надины. Кузьмин попробовал сообразить, давно ли они здесь. Он вспомнил, что у Нади несколько месяцев побаливает сердце и о чём-то её предупреждал врач. Возле тарелки лежал истрёпанный бюллетень техотдела с их коллективной статьёй о монтаже шин. Кто-то его брал и, видно, вернул, принёс.

Капала вода из крана. Пахло укропом и яблоками. Ночью каждая вещь жила для себя, становилась заметной. С высокой чашки улыбались пионеры. Чашку подарил Лёня Самойлов. На домашние вещи Кузьмин не обращал внимания, вещи появлялись и исчезали — случайные спутники бивачной его жизни. А вот, оказывается, чашка — не просто чашка, она ещё память о Лёне, и, глядя на неё, можно припомнить тот день, когда Лёня подарил её, как принёс, и какой он был, и где это было. Чашка хранила в себе, оказывается, массу воспоминаний, как живое существо. Без чашки ничего не сработало бы, не припомнилось.

Послышались шаги. Кузьмин подобрал босые ноги. Вошла Надя, заспанная, в халате, присела к столу, жмурясь от света. Зевая, рассказал, кто звонил, про ребят. Сама ни о чём не спрашивала. Смотрела, как ест. Глаза её, даже заспанные, выделялись на лице резко и сильно. Ещё раз зевнула недовольно и протяжно. Кузьмина взяла досада — могла бы поинтересоваться всё же, где был так долго.

— Что же, до сих пор заседали? — спросила она равнодушно. — Что это за конференция?

— Математическая, — он достал программу. — Научная.

Она перелистала, скучая.

— Тебе-то зачем?

— Пригласили.

— Время только терять, — категорично заключила Надя. — Дёргают зазря.

Кузьмин не то чтоб улыбнулся, улыбка выскользнула, он не успел её удержать.

— В самом деле, — она внимательно всмотрелась в него. — Ты-то какое отношение имеешь?

Капля звучно ударила в раковину, и снова, ещё громче. В самом деле, думал Кузьмин, какое я имею отношение, я, нынешний… Сон ушёл из Надиных глаз. Она обеспокоенно выпрямилась, словно прислушиваясь.

— Это верно, сказал Кузьмин. — Никакого отношения. Так… забавно было.

— Что забавно?

— Знаешь, кого я там встретил? Лаптева!

Выщипанные брови её поднялись, кожа на левой, обмороженной щеке натянулась, покраснела. Это произошло в гололёд, на Дальнем Востоке, когда Кузьмин заставил её ждать на сопке вертолёт с оборудование.

— Лаптев… Лаптев… тот самый? Что долбал тебя? Он ещё жив? — Она засмеялась, напряжение медленно покидало её. — Узнал он тебя?

— Кажется.

Она вслушивалась не в слова, а в интонацию его голоса, и это беспокоило его. Он почувствовал, как трудно ему укрыться, она знала все его уловки и приёмы.

— Узнал, узнал! Вот оно что… то-то, я вижу, ты не в себе. Ну и что он тебе сказал? Напомнил… И ты расстроился. До сих пор забыть не можешь. Не стыдно? — Она успокоенно зевнула, потянулась, халатик распахнулся, и Кузьмин увидел, как проигрывала она перед Алей. С оптическим увеличением проступили тонкие морщины на шее, блёстки седых волос. Набегал второй подбородок. И ему было больно оттого, что она проигрывала перед Алей. Потому что эти морщины были его морщины, и её тело, руки — всё это было уже неотделимо от него самого.

«Как моя работа, как прожитая жизнь, или нет — нажитая жизнь. Сменить — значит, наверное — изменить. Как предательски схожи все эти слова…»

Зрение его чудесно обострилось — он увидел мелкие трещины на стене, распухшую больную ногу Нади, синие тромбы на икрах, и в то же время видел мелькающие её молодые ноги в шиповках над гаревой дорожкой стадиона, он видел слёды своих былых поцелуев на её плечах, на груди, и шрам от грудницы, и следы беременностей и болезней. Ясновидение это было неприятно. Мучительно было видеть себя на коленях, когда он стоял, охватив её ноги, и молил прощения, и когда она его простила, он нёс её на руках по упруго-дощатому тротуару под огромными морозными звёздами и был так счастлив…

Куда ж это подевалось? За что, за что он её так давно не целует?

Он чувствовал, как от этого странного видения всё вокруг меняется, и понимал, что жизнь его тоже должна измениться. Это было странно, потому что он-то как раз старался оставить её неизменной.

Он поднялся, расправив плечи до хруста, потёр глаза, словно бы собираясь спать. Ему захотелось подойти к Наде, обнять её, но подойти вот так, ни с того ни с сего, оказалось невозможно. С удивлением он обнаружил какое-то препятствие. Что-то наросло за эти годы. Искоса он взглянул на Надю: она точно прислушивалась к недосказанным его словам, беспомощно и встревоженно. Но, странное дело, глядя на неё, Кузьмин думал не о том, от чего он заслонил Надю, а чего он лишил её, — она и не подозревает, сколько бесплатных даров, какая красивая новая жизнь не досталась ей… В горле у него запершило, он заставил себя разгладить лоб, разжать губы, сделать весёлое и сонное лицо, он поднял Надю со стула, притянул к себе, заново чувствуя её мягкие груди, её тело, знакомое каждыми изгибом, осторожно поцеловал её в щёку.

— Ты что? — почти испуганно спросила она.

— Да, да, всё правильно, — ответил он невпопад.

Под утро он внезапно проснулся. Кто-то звал его тоненьким мальчишеским голоском: «Па-а-влик! Па-а-авлик!» Кузьмин улыбнулся. Он не знал, чему он улыбается, за окнами тьма чуть подтаяла, и можно было ещё спать час-другой, тем более что день предстоял хлопотный, без особых радостей. Но он лежал и, улыбаясь, слушал, как босые мальчишеские ноги, шлёпая, бегут по высокой траве всё дальше и дальше, и детский голос зовёт его, замирая в отдалении.