— …ежедневно я необходим. Без меня не обойтись. И ежедневно есть результат. Видно, сколько сделано. Не отвлечённые цифры, не научные отчёты, что гниют потом годами. Не проекты. И даже, скажу тебе, не то что на заводе: собираешь мотор, толком неизвестно, куда, для чего. А тут всё понятно. Любому. Мы последняя инстанция. Финиш для каждой катушечки. Кончили — и пуск. И всё заработало, закрутилось…

Нужен он, это точно, ничего не скажешь. Ежечасно. Для всяких оказий. Редко для хорошего. С утра сегодня — агрегат в последнюю минуту перед пуском сменили, и подводка оказалась не на месте. Наращивать надо, а как её нарастишь? Места нет, и шкафы силовые не вписываются. Куда их ставить? Подать сюда Кузьмина, пусть изобретает, пусть придумывает, он начальник, он голова…

— …Но это по мне. По мне. А у вас… Столько лет обходились без меня, и обойдутся. Я не хочу зависеть от своего таланта. Нет у меня таланта… — повторил он, с интересом прислушиваясь к своим словам. Как будто нацелился и выстрелил, ударил снарядом в свой сказочный мраморный город, с тихими улицами, высокими библиотечными залами, с памятниками, мемориальными досками, золотом по белому мрамору… Взрыв, дым, поднимается белая пыль над руинами. Обломки. Развалины. Колонны Парфенона, камни дворца Диоклетиана в Сплите…

— Если бы ты видела, какую я капусту вырастил, ты бы не стала меня уговаривать.

— Какая капуста? — сухо сказала Аля. — При чём тут капуста?

— Так ответил Диоклетиан, экс-император, когда римские кесари уговаривали его вернуться к власти, — улыбаясь, он смотрел в тёмное небо. Слыхала про такую историю?

Ему хотелось уязвить её, пробить её высокомерие, её отвратительную уверенность.

— Почём ты знаешь, что мне надо? Кем я должен быть, по-твоему? Откуда тебе это известно? Ну да, тебе всё известно, ты знаешь, как лучше жить… Почему ты не слушаешь, что я тебе говорю?

— Потому что я не верю вам, не верю, — она, поддразнивая, засматривала ему в лицо. — Ни одному слову не верю, всё это притворство, все эти мысли, взятые напрокат. Римский император — это же пижонство, это не пример.

— Но почему ты не веришь? Странно… Какая мне корысть притворяться? У меня не будет второй жизни, чтобы говорить правду. И неизвестно, когда мы встретимся ещё…

При свете фонаря он увидел, как она съёжилась

— Это… зачем… Какой вы жестокий… Опять вы делаете ужасную ошибку…

Он был доволен, хотя не понимал, что её так прошибло.

— …Может, у вас, Павлик, какая-то перспектива? Какие-то планы? На что вы надеетесь? — настаивала она, в отчаянии недоумевая, почему он не раскаивается, почему не приходит в ужас, узнав, что всю жизнь занимался не своим делом, что потерял её, ибо она была неотделима от его великих деяний.

«Не хочу», — отвечал он. «А я выше этого». «Всё это уже было». «Пойми, мне неинтересно». Все эти ответы ничего не разъясняли. Поведение его выглядело загадочно. Или нелепо. Хуже всего, что от Алиной настойчивости решимость его возрастала. Он ничего не мог поделать с собой. Голос его звучал убеждённо, как будто много лет Кузьмин готовился к этому часу, к этому отпору.

— Помните, Павлик, вы уверяли меня, что перевернёте горы? Где эти горы?

Наверняка он так говорил. Горы!.. Ах, чудак, — простые наконечники, которые он предложил десять лет назад, и те ещё осваивают. Сейчас он мечтает изготавливать контакторы, маленькие, подобно японским, лёгкие и надёжные, — вот какие у него остались горы, совсем не те голубые, сверкающие ледниками исполины, что виделись молодому Кузьмину на горизонте его жизни.

Слова Али всё же причиняли боль. Не ту, какой она добивалась, но боль.

Аля судила его, каким знала его тогда. То есть не его, а того мальчишку, за то, что он не совпадает, не поступает так, как должен был бы поступать…

Они вышли к стоянке такси. Машин не было, и людей не было, и не было где укрыться от ветра и мороси.

Он заслонял Алю, она стояла неподатливо прями. Кузьмин обнял её за плечи, мягко прижал к себе, и она вдруг охватила его за шею, зацеловала его часто, быстро обегая тёплыми губами его лицо.

— Павлик, если б вы знали, Павлик, кем вы были для меня все эти годы. Вы всегда присутствовали. Папа перед смертью тоже просил, чтобы я помогла вам. Я знаю, я недостойна, но я втайне верила, честное слово, я так ждала, что этот день придёт…

Слова её ударялись в его щеку, уходили вглубь сотрясением, болью. Было чувство полной власти над этой женщиной — как будто на миг она лишилась судьбы и очутилась на границе между привычным и неизвестным. Она жаждала самопожертвования, достаточно было одного движения, одного слова.

— …Мне от вас ничего не нужно, Павлик, не бойтесь, я не покушаюсь… Стыдно, что я так надеялась…

— На что?

— …И ничего не могу найти из того, что оставила.

— Но это же смешно, Аля, я не могу отвечать на твои детские фантазии.

— Вот именно — фантазии. Как просто вы разделались, Павлик.

— Посмотри: я другой, совсем другой человек. Того уже нет, как ты не можешь этого понять. И Корольков другой, и Лаптев, мы все стали другие, не хуже, не лучше, а другие. Это получается незаметно…

«Пришла моя пора, прошла моя пора, — подумал он, — меняется всего одна буква…»

— Почему же, я поняла. Вы, Павлик, всегда были другой. Не тот, за кого вас принимали. Вы оказались куда меньше своего таланта, — при этом она не отстранилась, она продолжала всё тем же ласково-льнущим голосом, только плечи её закаменели. — Не тому было отпущено. Ошиблись. И я ошиблась, я любила… ах, Павлик, если б вы знали, кого я любила все эти годы. Какой он был, ваш тёзка… Талант у вас, Павлик, не стал призванием, вы нисколечко не пожертвовали ради него. Вы доказали, что талант — это излишество, ненужный отросток. Избавились и счастливы. Всё было правильно. За одним только исключением, Павлик: будущее-то ваше — оно позади. У вас впереди не остаётся ничего. Но это мелочь. Вы прекрасно обойдётесь своей капустой. Вместо будущего у вас перспективный план по капусте. — Она отстранилась и посмотрела на него, обнажив в улыбке белые чистые свои зубы. — Не надо делать такое лицо, ничего, переключите свою злость на производственные показатели…

Никакой злости он не чувствовал. Сырая одежда тяжело навалилась на плечи, тянула его к земле. Он закрыл глаза, асфальт мягко качнулся под ногами. Площадь могла опрокинуться на него вместе с фонарями, газонами и гранитным парапетом. Он крепко взял Алю под руку.

— Со мною надо постепенно… — сказал он, но слова были горькие, связывали рот, и Кузьмин замолчал.

Такси не было. Время тянулось без звуков, движения, тусклая пелена тумана поглощала всё. Где-то неслышно, как стрелки часов, ползли тени машин, взбираясь на мост.

Какими извилистыми путями жизнь вывела его к этому вечеру. Он стоял на развилке судьбы. Аля, Лазарев, Корольков… Замкнулось в кольцо то, что он считал незначащим эпизодом своей юности, навсегда смытым, стёртым… Ан нет, давние, казалось бы, случайные слова, встречи — все они жили, дожидаясь своего часа, разрослись…

— Что, по-твоему, выше, — вдруг спросил он, — жизнь или судьба?

Она равнодушно пожала плечами.

— Жизнь выше, — сам себе ответил Кузьмин.

— Вы что же, Павлик, окончательно простили Лаптева? — спросила Аля.

— Я его даже поблагодарил. Думаю, что так будет лучше.

— Кому лучше?

— Всем, нам всем, и тебе тоже, — предостерегающе сказал он. — Твой отец, несмотря ни на что, чтил Лаптева, он сам говорил мне.

Ничего подобного Лазарев не говорил. Но какое это имело значение? Не стоило Але копаться в прошлом, во всяком случае ни к чему ей сталкиваться с Лаптевым. Ради отца и ради Лаптева. Потому что Лаптев в этом вопросе фанатик, он может зайтись и не пощадить её чувств к отцу, и оба они затерзают друг друга. Ложь, правда — когда-то это было так ясно: ложь дурно, правда — хорошо, всякая правда хороша, правда не может повредить, ложь не может быть оправдана. С годами судить людей стало труднее. Всё перепуталось. А судить надо было. Он понимал одно — с демонами прошлого надо обращаться крайне осторожно.