Изменить стиль страницы

Снова прошел мимо башни с лоджиями, торжествуя над тем, что она не отняла у него старый адрес. Конечно, он солгал себе, утверждая, будто никогда не думал о Маргарите. Еще как думал, домогался письмами, а потом оскорбленно забыл, пытался забыть и не мог и упоенно думал в своем озлоблении: ах, ты не захотела? Побрезговала серым провинциалом, но подожди, я еще приду, и тогда ты пожалеешь, что отвергла, долгие годы ее лицо стояло в его воспоминаниях и не меркло, он все-таки оказался выше низких побуждений, и чем дальше, тем строже судил себя. Из-за этого он даже о Володе думал хуже, чем нужно было.

Ничего не скажешь, нашел на него нынче стих, кроет себя, терминов не жалеет. С такими мыслями о хозяйке негоже заявляться с визитом. Теперь им поздно выяснять отношения. Он написал письмо, второе — и все закончилось бесповоротно, хотя ничего не начиналось. Он женился на Виктории, однокурснице, родилась Маринка, неплохо жили, пока не случилась та нелепая катастрофа и они остались с Маринкой одни, дочери было тогда десять лет, и она росла у бабушки, пока он мотался по загранкам, нарочно отпросился на три года, потому что и в том и в другом случае все кончилось бесповоротно, по крайней мере, так он думал. Но оказалось, ничто не может кончиться настолько бесповоротно, чтобы человек мог быть уверенным, что это уже никогда не вернется к нему. И вот сегодня оно вернулось. Вернулся ее беспомощный жест, вернулись озаренные глаза и тот зашедшийся крик с судорогой на губах.

И Володя Коркин вместе с тем как бы заново возвращался к нему. Верно: он был фронтовым другом, пожалуй наиболее близким из тех, кто погиб около него. Так уж случилось, мотался по госпиталям, попадал в новые части, ни с кем не успевал сойтись до новой пули. А с Коркиным они склеились сразу и, как оказалось, до последнего предела. Допустим, их пути-дороги после войны могли и разойтись, как случилось с другими однополчанами; первые годы еще переписывались, наведывались в гости, а там завязались новые связи, пошла своя жизнь. Но мертвые друзья не разлучаются с нами, они навсегда останутся при нас, ибо нет повода для размолвки. Так что Коркина у него никто не отнимет. До пятой, кажется, даты он каждогодно поминал его, потом тоже, хоть и с перебоями. Смерть окрасила эту короткую стремительную жизнь неувядаемым своим отблеском. Род прекратился, некому будет вспомнить юного деда и прадеда, на друзей легла эта ноша. И Маргарита осталась при нем, хотя он всячески таил это от себя. Но вспоминала ли она? Нет, не его, солдафона в хромовых сапогах, а того, другого, единственного и жданного, — не о себе он нынче думает…

Вот мы и добрались до красивых (и, заметим, желанных) выводов, теперь можно со спокойной совестью предстать перед Маргаритой Александровной Вольской, чтобы точно и навсегда узнать все то, что было, и то, что еще будет.

31

Так отчего в таком случае замер он с волнением перед ее дверью? Нажал назначенную кнопку, веселые колокольчики вызвонили нечто мелодичное, уведомляя о явлении пришельца из прошлого.

Шагов он не услышал, дверь бесшумно раскрылась. Сухарев смотрел на нее и не узнавал сквозь время: былой и сегодняшний образ не совпадали (и не могли совпасть); все же это была она, срочно реставрируемая его памятью. Взойдя на встречные орбиты, два образа пришли в движение и начали сближаться на космических скоростях, пока не слились в один, — это снова была она, но уже каким-то чудесным свойством памяти приближенная к прошлому и, если вам угодно, не менее красивая (с поправкой на возраст, само собой). Но куда девался тот задушевный свет, озарявший когда-то это лицо, — он погас, и, похоже, безвозвратно. Не стало лишь малого — озарения глаз, и все лицо сделалось другим, целенаправленным и контрастным, с умело зализанными пудрой складками и подведенными синью глазами взамен былой озаренности. Неуловимым образом переменились и губы, из размягченных они сделались резкими, их доверчивость стала решительностью, отчего все ее открытое прежде для людей лицо как бы замкнулось в своих пределах.

Сухарев стоял перед дверью, как на перекрестке времен, и ему еще предстояло избрать точку отсчета: либо взгляд бесстрастного исследователя, либо взгляд негасимой памяти. И что же? Он еще сомневался?

— Здравствуйте, Маргарита Александровна, — сказал он голосом памяти, кашлянув от волнения. — Иван Данилович Сухарев, узнаете?

— Постойте, постойте… — она пытливо вглядывалась в него, извиняющаяся улыбка пробежала по лицу, нечто далекое, полузабытое прорвалось было из прошлого, засветившись в глазах, и сразу угасло, будто его и не было. — Ведь это было давно? — полуспросила она и посмотрела в сторону комнаты, дверь которой была слегка приоткрыта.

— Очень давно, — с облегченной взволнованностью ответил Сухарев, благодаря судьбу хотя бы за то, что его не гонят прочь и дают постоять на пороге молодости. — Так давно, что самому не верится. Двадцать пять лет и три недели, если не ошибаюсь.

— Да, да, — протянула она, проводя рукой у глаз, и снова в них засветился дальний огонек, проблескивающий из прошлого и раздуваемый неверным ветерком памяти. — И еще три недели, вы правы. — И второй раз посмотрела в комнату.

Он проследил за ее взглядом. Сквозь дверь виднелась полоска стола с раскрытыми школьными тетрадями, девочка в бантах сидела там на стуле, обреченно водя рукой по бумаге. Из глубины комнаты показалась тучная женщина с приготовленной улыбкой.

— Так мы пойдем, Маргарита Александровна, — сказала женщина, раскрывая дверь, и торопливость ее слов и улыбки показалась Сухареву нарочито бесстыдной. — Люся, ты слышишь?

— Я, кажется, не вовремя, — отозвался Сухарев и сконфуженно осекся: словно можно заявиться вовремя двадцать пять лет спустя.

В тесной прихожей мимолетно возникла смущенная толкотня, сопровождаемая переглядами: не беспокойтесь, пожалуйста, мы уже заканчивали, извините, ради бога, прошу вас, право, ни к чему, Люся, а почему арифметика осталась, вечно ты забываешь, в самом деле, что вы, это вы нас извините, разрешите, спасибо.

Наконец они остались вдвоем. Маргарита Александровна смотрела на него изучающе, хотя в ее взгляде можно было заметить и смущение, словно он застал ее за предосудительным занятием.

— Что же вы стоите? — с вызовом сказала она.

— Так мне бы обтереться, наслежу, — ответил он в тон, чтобы сразу дать ей знать, с чем явился.

Но Маргарита Александровна поняла его слишком буквально.

— Третий год живем, и все в грязи, — поспешно согласилась она. — А вы влезайте сразу в тапочки, вот эти, безразмерные. — И пояснила для непосвященных: — Специально для гостей держу.

Тапочки были разношены, с затоптанными задниками, придавленные чужими пятками, и Сухарев невольно подумал о том, что немало, видно, безразмерных ног в них перебывало; эта мысль уязвила его, но он тотчас пресек ее, гася в себе злопыхательство, ревность и прочие пороки, столь неуместные в этом священном доме. Как можно уязвляться тем, что чьи-то ноги побывали до тебя там, куда ты вовсе не собирался? Но видимо, мужское самолюбие, чужое и свое, столь крепко пропитало безразмерные тапочки, что пятки пощекотывало.

И вот они сидят за столом друг против друга. На столе уже не школьные тетради, а малые скатерки в цветную клетку и хрустальная ладья с сигаретами. Минутная говорливость, возникшая было по поводу тапочек и грязных ботинок, сменилась затянувшимся недоумением. Иван Данилович по старой, укоренившейся привычке все ноги поджимал.

— Вы были сегодня в Иностранке? — с ожиданием спросил он.

Маргарита Александровна непонятливо пожала плечами: нет, она не была там нынче, давно уж не была. Иван Данилович конфузливо поперхнулся: он-то и фразы сочинил по дороге сюда, чтобы вместе им повеселиться над его рассказом: от Данте до наших дней, с этажа на этаж, и след простыл, словно в сказке. За кем же он там гнался? Чей призрак искал? Нелепо вопрошать об этом. И теперь он не знал, каким образом подступиться к тому, зачем пришел сюда; более того, вроде бы вовсе утратилась нить, его приведшая.