Пушкин, Пушкин! Ему бы остепениться, взять себя в руки! Глядишь, и обошлось бы!
Задыхаясь сырой ватой воздуха, он быстро и упруго взбежал на крыльцо. Немедля разослал слуг к Вяземским и Тургеневу. Лег на диван в нервном ожидании, с теплым компрессом на животе, как велел Зейдлиц, прислушиваясь к дверному колокольчику. Спустя несколько минут задремал после мороза, по-детски обиженно выпятив губы.
Друзья Пушкина! Друзья Пушкина! Неужели никто из вас не посмел предостерегающе крикнуть или обратиться к властям с просьбой предотвратить надвигающуюся трагедию?
П. А. Вяземский не имел доступа ни к царю, ни к Бенкендорфу. «Разве генерал Бенкендорф удостоил меня, — писал он великому князю Михаилу Павловичу в Рим после дуэли, — хотя бы в продолжении четверти часа, разговора, чтобы самому лично узнать меня?» Пушкин же был постоянно приглашаем к шефу жандармов.
Вообще позиция князя в дуэльной истории не может не вызвать удивления. Мы не отыскиваем серьезных следов его положительного вмешательства в жизнь Пушкина на исходе проклятого 1836 года. А между тем он слыл человеком проницательным и опытным, о чем убедительно свидетельствует разобранный на цитаты и почти не изученный ни в историческом, ни в философском плане Остафьевский архив. Если даже допустить, что в какие-то моменты поведение Пушкина ему не нравилось, то все равно трудно подыскать оправдание абсолютной неподвижности князя. Зато задним числом он довольно энергично искал виновных.
Иное дело — Жуковский. Он заблуждался, о чем ниже, но он пробовал действовать, ибо он понимал.
А. И. Тургенев находился в еще менее выгодной позиции, чем П. А. Вяземский. Александр Иванович был принужден обстоятельствами заигрывать с Николаем 1 в попытке облегчить и собственную участь, и участь брата. В дневнике Александра Ивановича под 19 декабря читаем: «О Пушкине; все нападают на него за жену, я заступался». Под 21 января: «Он (д’Аршиак. — Ю. Щ.) прочел мне письмо А. Пушкина о дуэли от 17 ноября 836».
И что же? Ответа нет. Парадоксален тот факт, что Александр Иванович Тургенев, близкий Пушкину на протяжении всей жизни, начиная с самого детства, когда он содействовал поступлению будущего поэта в лицей, «арзамасец», «Эолова арфа», родной брат декабриста, приговоренного по первому разряду, то есть к смерти, родовитый аристократ и человек не робкого десятка, открыто порвавший с теми, кто принимал участие в суде над декабристами, к примеру, с Д. И. Блудовым, сотрудник «Современника», сосед Пушкина — гостиница Демута на Мойке, свидетель — в будущем — его предсмертных мук, сопровождавший затем тело поэта в Святогорский монастырь, — словом, Тургенев, Тургенев, Тургенев! — не был осведомлено готовящейся дуэли. Дальновидный чуткий Тургенев! Он носил ту же фамилию и, конечно, тайно исповедовал — пусть как слабое эхо — те же принципы, что и: «Одну Россию в мире видя, преследуя свой идеал, хромой Тургенев им внимал и, плети рабства ненавидя, предвидел в сей толпе дворян освободителей крестьян».
А. И. Тургенев не вторгался в интимную жизнь Пушкина — хорошо, пусть! — не высказывался при нем по поводу тяжелых семейных обстоятельств и, по всему видно, вслед Жуковскому относился к событиям как к частному происшествию великосветской жизни. Поражающая близорукость, которая простительна кому угодно, даже Вяземскому, но не простительна Александру Ивановичу, который только что явился свидетелем гнусной полицейской расправы с Чаадаевым и знал о том, что против Пушкина кто-то — но уж отнюдь не шутник! — провел бессовестную, подлую и достаточно объемную акцию: написал и разослал экземпляры анонимного пасквиля. Если бы не злополучный диплом, то можно было бы предполагать, что кое-кто переводит историю дуэли на рельсы быта. Диплом не позволяет сделать это, он поднимает событие с уровня истории на исторический уровень.
Сталкиваясь с приемами тайной полиции в деле своего брата, сам подвергавшийся гонениям и в какой-то мере остракизму, хорошо зная течение процесса над декабристами, будучи одиноким и внимательным наблюдателем драматических событий, которые происходили за рубежом, на Западе, А. И. Тургенев обязан был, просто обязан был предположить, что с Пушкиным не все ладно. Конечно, жизнь каждого человека развивается по собственным законам, конечно, А. И. Тургенев был обременен обязательствами по отношению к своему брату, конечно, не всякий близкий к гению человек в состоянии осмыслить создавшуюся ситуацию и сделать выводы, но, имея перед собой пример — пример поразительный — моментального и не просто поэтического, а исторического осмысления расстановки сил в стихотворении «Смерть поэта», которое принадлежит перу двадцатидвухлетнего офицера М. Ю. Лермонтова, нельзя не удивиться поведению многих близко стоящих к Пушкину людей, и в особенности П. А. Вяземского и А. И. Тургенева.
Иное дело — Жуковский. В одной из совершенно забытых статей с горечью читаем: «28 января, благодетельно-неугомонный Тургенев встретился с голландским посланником, который расспрашивал об умирающем с сильным участием и рассказал содержание и выражение письма Пушкина: «Невыносимо, но что было делать!»
Нет, Жуковский и мыслил, и действовал отлично от П. А. Вяземского и А. И. Тургенева.
П. В. Нащокин и С. А. Соболевский отсутствовали в Петербурге.
Наконец, Карамзины, а более других жена писателя Екатерина Андреевна, единокровная сестра П. А. Вяземского. Ее салон — один из культурных центров Петербурга — мог и должен был противостоять салону М. Д. Нессельроде, семейству Г. А. Строганова, кавалер-бабским сплетникам с палашами на боку и прочим участникам травли, но и здесь не существовало осознанного желания поддержать Пушкина. Карамзины не выработали единого мнения по поводу происходящего, а Андрей Николаевич, встретясь с Дантесом в Баден-Бадене через несколько месяцев после дуэли, возобновил с ним светско-дружеские отношения.
«Все мы, — сокрушался post factum П. А. Плетнев, — узнали об общем нашем несчастий только тогда, когда уже удар совершился».
Слова П. А. Плетнева относятся ко многим близким к Пушкину людям, кроме В. А. Жуковского. Однако Василий Андреевич виновен куда меньше остальных, если здесь речь может идти о вине.
Слуги вернулись несолоно хлебавши. Тургенев умчался спозаранку по книжным лавкам, Вяземскому нездоровилось. Княгиня Вера Федоровна сама распечатала записку Жуковского и велела на словах передать ответ. Да и немудрено застудиться! Погода!
Жуковский вздохнул, отогнал дрему, превозмогая тошноту, напился чаю и кликнул сани. Булавочке суждено остаться в игре. Он поедет к Пушкину и в последний раз постарается переубедить его. Пусть сохранит тайну, тогда можно будет погасить скандал, позорный для семьи поэта. Ведь он отец, отец, отец! Что будут думать дети о матери, когда подрастут?! Господи, дай мне силы уберечь его! Дай, господи, мне силы! Булавочке суждено остаться в игре. Суждено. Она останется в игре по иной причине. Суть не только в детях или, пожалуй, не столько в детях. И лишь вознамерился он отдать отчет, в чем же действительно состоит эта причина, и даже определить ее каким-нибудь, первым попавшимся словом — истинная, что ли, любовь к национальному гению, — как мысль вдруг ловко выскользнула из головы, и вернуть ее не удалось, как он ни старался.
Он вышел к саням. Три часа с четвертью пополудни, а смеркалось. Серый снег валил из огромной неподвижной тучи сплошной стеной. Дышать было трудно, и, казалось, сам воздух был фиолетовым, вязким. Лошадь двигалась медленно, наклонив голову, еле преодолевая снег и ветер. Состояние его души отвечало погоде, и он со страхом подумал о предстоящем свидании с Пушкиным. Иван чуть не пропустил хорошо знакомый подъезд. Жуковский не сразу вылез из саней. Здесь, возле пушкинского дома, почему-то не дуло, и он пригрелся, ему на миг стало хорошо, не хотелось шевелиться. Так бы и сидел вечно. Минутами ему тяжело было видеть людей, он начал уставать от них. Пахло талой водой, сыростью, мокрой кожей и еще чем-то, чему он названия не умел подыскать. Неприятностями пахло, что ли, неудачей, провалом.