По остывшим следам. Записки следователя Плетнева
Владимир Плотников
Владимир Михайлович Плотников родился в Ленинграде в 1928 году. Имеет высшее юридическое образование. В органах прокуратуры прослужил 30 лет, из них 22 года занимался следственной работой.
За заслуги в деле укрепления социалистической законности награжден орденом Красной Звезды.
Печатается впервые.
Скрепя сердце
Записывать наиболее интересные истории, с которыми мне как следователю приходилось сталкиваться в процессе работы, я стал по настоянию моего университетского приятеля Теодора Борина. Мы встречались в его тесной, заваленной книгами квартирке, и всякий раз, наслушавшись моих рассказов, Теодор спрашивал:
— Ты ведешь дневник? Нет? Зря. Пойми: в твоих историях — частичка нашей жизни, нашей эпохи.
Мне было не до дневников. Мои мысли были заняты только работой.
— Если ты не в состоянии вести дневник, — настойчиво твердил приятель, — записывай хотя бы самые интересные события. Потом эти записи пригодятся.
— Кому и зачем? — отговаривался я.
— Кому? Тебе самому. — Лицо Теодора расплывалось в улыбке. — Уйдешь на заслуженный отдых — писать начнешь. Живой материал под рукой будет. Ну а если своих способностей не хватит — другому отдашь.
Долбил, долбил мой приятель в одну точку и добился-таки своего: я начал вести эти записи.
Как-то рассказал ему о краже ящика с импортным янтарем из грузовой машины на шоссе Москва — Ленинград и о всех передрягах, которые выпали на мою долю во время расследования преступления. А помотаться мне тогда пришлось много, особенно по Новгородчине, и людей повидать разных… Выслушав меня, Теодор воскликнул:
— Готовая повесть! Хватит, дорогой, кота за хвост тянуть. Садись и пиши, как рассказывал, пока все свежо в памяти.
И я засел. Засел за первое в жизни литературное произведение! Я писал его урывками, по ночам, по выходным дням и во время отпуска. Через несколько месяцев отдал рукопись знакомой машинистке и стал ждать того момента, когда получу ее в уже отпечатанном виде. Машинистка позвонила две недели спустя, сказала, что работу выполнила, и мы договорились встретиться в метро. Помню, как волновался я, получая из ее рук увесистый, завернутый в газету пакет: ведь она была моим первым читателем! Превозмогая охвативший меня страх, я робко спросил:
— Ну как?
И услышал в ответ:
— Интересно. Накрутили вы здорово…
Я почувствовал себя самым счастливым человеком на свете, мне захотелось расцеловать мою добрую фею.
— Да и написали вы грамотно, — продолжала она. — Я нашла только две ошибки… В одном месте вы вспоминаете композитора Аренского. Такого не было. Был Аронский. Он в нашем кинотеатре с джаз-ансамблем выступал. Но вы не волнуйтесь, я поправила эту ошибку…
— А вторая? — спросил я, чувствуя, как улыбка каменеет на моем лице.
— Вторая подальше… У вас было написано: «Скрепя сердце, я выехал в Пролетарку…»
— Ну и что же? — перебил я ее и через секунду узнал, что в Пролетарку выехал не скрепя сердце, а скрипя им…
— Для двухсот страниц это мелочь, — похвалила меня фея.
Дома, прочитав машинописный текст, я нашел в нем около трехсот, мягко говоря, опечаток. Чтобы исправить их в пяти экземплярах, мне предстояло сделать полторы тысячи подчисток.
Я чертыхался несколько вечеров подряд, орудуя попеременно то резинкой, то бритвой, и, когда с окончанием этой работы ко мне вернулось хорошее настроение, показал повесть жене.
— Нашел забаву… — сказала она. — Почитаю, когда опубликуют…
Но все-таки взяла рукопись и ушла с ней в спальню. Подождав минут пятнадцать, я заглянул туда и увидел, что жена мирно спит, а повесть покоится на полу у ее изголовья.
На следующий день к нам заехала сватья — человек эрудированный и воспитанный. Узнав о том, что я занялся литературным трудом, она отнеслась к этому с большим интересом. Три часа, пока она читала повесть, я томился в ожидании ее авторитетного мнения. Наконец она вернула мне рукопись и сказала:
— Очень хорошо! Но знаете, чего в ней не хватает? Собаки… В том месте, где вы ночью въезжаете в маленькую, глухую деревушку…
Сватья уставилась на меня своими черными непроницаемыми глазами, а я не знал, что ей ответить: по тону она говорила вроде бы серьезно, но по смыслу — как будто смеялась надо мной… И только вспомнив ее высказывания о том, что для нормального воспитания нашего общего, только что родившегося внука в доме необходимо иметь большую породистую собаку, я понял, что это замечание следует воспринимать всерьез, и обещал подумать над ним.
Итак, сватья в целом неплохо отозвалась о моем сочинении. Теперь мне было важно узнать мнение о нем Теодора, моего главного критика.
Когда я пришел к нему, он усадил меня на диван, подал несколько новых книг и углубился в чтение повести. Теодор читал ее не торопясь, бережно откладывая в сторону страницу за страницей, а когда кончил, протер носовым платком очки, крякнул и с полной уверенностью в справедливости своих слов изрек:
— Неплохо, совсем неплохо. Читается на одном дыхании. Хочется даже еще раз перечитать, а это что-то да значит! Только красок маловато… Возьми, к примеру, лысину своего начальника Чижова. Ее ты видел чаще, чем свою. Вот и напиши, какая она, какого цвета, блестит ли, сохранились ли на ней хоть какие-нибудь остатки растительности… Или посмотри, как ты описываешь восход солнца в Новгороде. Бесцветно! А ведь там, за красными стенами кремля, высятся белоснежные храмы, сверкает золотой купол Софийского собора, и все это на фоне бездонного голубого неба!.. Какая гамма красок! Где она у тебя? В литературном произведении люди, природа должны смотреться…
Разве мог я не поверить своему приятелю, не прислушаться к его словам? Конечно, нет. А к сватьиным? Тоже. Я добавил в повесть красок, ввел в число действующих лиц собаку, исключил во избежание путаницы как Аренского, так и Аронского, и вновь отнес рукопись машинистке, попросив ее печатать все так, как есть, со всеми моими ошибками. Через месяц я перечитал повесть, и мне показалось, что она написана не мною, не новичком, а кем-то другим, возможно даже профессионалом!
Будучи, однако, человеком осторожным, я принял решение не торопиться и узнать сначала мнение кого-либо из литераторов. Перебирая в памяти всех своих знакомых, близких и дальних родственников, я вспомнил об Афанасии Клюквине, муже моей племянницы. Эта кандидатура показалась мне подходящей не только потому, что Клюквин был опытным газетным работником, но и потому, что родился он на Новгородчине и, по моим расчетам, не мог остаться равнодушным к описаниям дорогих для него мест.
Я созвонился с племянницей, отвез ей рукопись и через некоторое время, узнав, что Афанасий прочитал ее, поехал к ним домой. Супруги встретили меня приветливо. Вначале показали урожай, снятый со своего огорода, потом угостили своей отварной картошкой, своими солеными огурчиками и грибками, напоили чаем с вареньем из своей черной смородины. Все у них было свое… Мы говорили о природе и о погоде, о политике и сельском хозяйстве — словом, обо всем, но только не о том, ради чего я приехал. Когда темы для разговоров были исчерпаны и Афанасий громко, не стесняясь, зевнул, я спросил у него:
— Ну как повесть? Понравилась?
Муж племянницы кисло посмотрел на меня и, поборов очередной приступ зевоты, ответил:
— Откровенно говоря — нет. Не хотел тебя расстраивать, потому и молчал. Развел ты, понимаешь, бодягу, столько бумаги испортил. А хватило бы одной фразы: тогда-то на шоссе Москва — Ленинград был украден ящик с янтарем, в настоящее время воры установлены и преданы суду. Все! Если вот так оголить суть происшествия, то возникнет вопрос — стоит ли вообще говорить о нем. Бывают ведь кражи и похлеще, но это не значит, что о них надо повести писать…