Изменить стиль страницы

Разошлись. Мы остаемся с Шуркой Городиловым, нам надо через мост на левую сторону Шегарки. Рядом Федька Храмцов, ему дальше за конторку, в край улицы. Он глядит куда-то мимо тополей, подходит к нам и шепчет:

— Колька Сергунов Кланьку Вязову за амбары повел. Видели? Только что.

— Ну и что? — спрашивает Шурка. Он не любит Федьку, они и в школе воюют.

— Тискать станет ее, целовать — уговаривать. Айда глядеть. Из-за углов выглянем — не заметят. А? Или к Дарье Маскаехе в огород заглянем. Горох у нее налился — стручки лопаются. Я утром проходил мимо, заметил. Пошли! А то оборвут до нас, опередят. Сама спит давно, собаки у нее нет. Ну?!

— Знаешь что, — сказал Шурка, — иди-ка ты сам. А мы — домой. Нам вон аж куда — край дальний. Утром на работу. Пошли, Алешка, поздно уже. Проспим утро.

— Тогда и я домой, — подумав, говорит Федька. Отходит от нас и медленно идет по улице, держась близ городьбы. А мы с Шуркой сворачиваем к мосту. Мы знаем, что домой Федька не пойдет, дождется, пока мы скроемся из виду, нырнет от городьбы под тополя, пробежит по теневой стороне к амбарам и будет высматривать из-за угла, кто это там стоит и что делает. А потом еще в чей-нибудь огород заберется. Федька старше нас с Шуркой года на полтора. На следующее лето он готовится выйти на улицу парнем, пока же водится с нами. Он тоже работает на сенокосе, сгребает на конных граблях подсохшую кошенину, а мы с Шуркой на быках возим копны. Федька любит подглядывать за парнями, когда те остаются наедине с девками. Его уже прихватывали и драли крапивой. Он и в бани подглядывает, если бабы с девками моются. Один, раз подполз в субботний день по бурьяну к Мекешиной бане, к окошечку самому. Федька думал, что моется тетка Мекешиха с дочерью, шестнадцатилетней Танькой, на которую он и хотел посмотреть, а мылись в это время Мекешины ребята, Иван да Павел. Они приметили Федьку, выскочили из предбанника голяком, поймали его тут же в бурьяне, повалили, прижали к земле, один держал, а второй расстегнул Федькины штаны и насовал туда крапивы. Штаны застегнули на пуговицы, Федьку подняли и велели рысью бежать краем огорода, к дороге. Вот он орал, на всю деревню. Смеху потом было, разговоров. Дразнили Федьку, кто только хотел. Но Федька так и не успокоился. В бани перестал подглядывать — за парами следил. Держаться старался подальше, чтобы успеть убежать. И нас уговаривал пойти с ним. Стоит, наверно, за углом абмара.

Мы с Шуркой не спеша переходим мост, глядя в темную воду. Луна плавает неглубоко возле самого берега, можно нагнуться, зачерпнуть кепкой. Проходим мимо усадьбы Шадриных и заворачиваем направо, на свою улицу. Шуркин дом третий по левобережью Шегарки от въезда в деревню, наш — пятый. Время, чувствовалось, близко к полуночи, может, уже и полночь наступила, а мы разгулялись, спать не хочется, так бы и бродили по деревне, где ни одного огонька, тихо и только зыбкий лунный свет. И собак не слышно — спят себе по дворам.

Мы дошли до нашего огорода, взобрались на городьбу и сели рядом, опустив ноги на нижние жерди.

— Скоро картошку подкапывать начнут, — сказал Шурка, глядя в огород, где рядами, темнея отцветшей ботвой, росла прополотая, окученная картошка. — И огурцы подойдут. Я так люблю молодую картошку с первыми огурцами, А ты любишь? — Шурка посмотрел на меня. — У вас картошка рассыпчатая.

— Люблю, — сознался я. — И с малосольными огурцами люблю. Только не скоро начнут подкапывать, июля еще шесть дней. Мать всегда в середине августа начинает подкапывать. Старую варим, она уже дряблая, проросла.

— Знаешь что, — предложил вдруг Шурка, — давай я к Безменовым в огород сбегаю, морковку выдерну. У них каротель из года в год — сахар!

Безменовы — наши соседи с левой стороны. Избенка у них об одну комнату, с ветхими сенями. Ближе к дороге — соломенный скотный двор. Живет в избенке семидесятивосьмилетняя бабка Матрена с сорокалетней незамужней дочерью Марьей. Справа от нашей усадьбы изба Дорофеиных. Старик со старухой в ней живут, дочь у них — намного моложе Марьи, а у нее ребенок, нагулянный в девках. Старик суров видом, малоразговорчив. Выйдешь утром, а он уже управился по хозяйству, стоит возле двора, опершись на палку, кашляет. Борода на грудь, желтая, с прозеленью борода. Он стар, но крепок еще. За дровами в лес один ездит. На корове. Корова у них красная, рогатая, здоровая — чисто лось. Любой воз наложи — попрет.

Я еще не ходил в школу, когда мы переехали в эту избу, на берег Шегарки. А до этого жили на северном краю деревни, возле самого леса. Там тоже было хорошо. Переехали. Долго не приходил к нам дед Дорофеин проведать, как соседей. А потом зашел. По осени, кажется, уже в огородах убрали. Снял шапку, поздоровался, сел на голубец около большой печи. Закурили они с отцом самосаду, отец на кровати полулежал — нога прибаливала. Закурили, стали разговаривать. Старик первый завел:

— А я ведь, Егор, плохо про твоих ребятишек думал сначала. Как переехали вы — ну, думаю, спасу теперь от них не будет, в огород начнут лазить, на грядках все с корнями повыдергивают. Так и со старухой решили. Выходил до сколь разов на улицу, проверял. Во дворе затаивался вечерами с хворостиной. А они — ничего.

— Наши не безобразят, — кашлянув, сказал отец. — Никто еще не жаловался.

Редко заходил старик. А бабка Матрена бывала каждый день, приболеет если — не попроведает. Сядет на тот же голубец, заговорит с матерью.

— Дунюшка-а, — скажет, — расхворалась я вчера в вечер, седни поднялась едва. Стирку затеяла утром, сходила три раза с коромыслом на Шегарку, и так мне спину что-то заломило. Ой-ой, силы никакой нет. Как дальше?..

— Матрена Васильевна, — засмеется мать, — да что ты говоришь — силы нет. У тебя восьмой десяток на исходе. Дай бог нам дожить до таких лет. Тебе ли с двумя ведрами из-под берега вылазить. Тут — сорок пять, и то шатает, накрутишься за день. А уж в твои-то годы на печи лежать…

Мне что-то жалко стало бабку Матрену, когда Шурка захотел сорвать морковки с ее грядок. Вспомнил я, как приходит она к нам, огибая по-над речкою огород по стежке, ею же пробитой, маленькая, согбенная, семеня, опираясь на батожок. Как возится она на огороде своем, став на колени, пропалывает грядки с той же морковкой.

— Шурка, — сказал я тогда, — давай я у себя нарву морковки. У нас тоже каротель, не хуже соседской. И таиться не надо: мать разрешает рвать — морковь крупная уже. Помнишь, позавчера я приносил на сенокос?

— Ну, сходи, — сразу согласился Шурка. Видно, ему самому было совестно лезть в чужой огород. Он уже пожалел, что предложил. А тут я назвался.

Я пошел за морковкой, а Шурка спрыгнул в огород, лег в высокую густую траву между городьбой и картошкой, дожидаясь меня. Залезть в чужой огород не считалось особо зазорным по деревне. Это велось издавна, и хозяева не шибко обижались, они сами когда-то были молодыми. Забрался — ничего, только чтобы не напакостил сильно. Из ребятишек мало кто занимался этим, среди парней любители находились. Провожает парень девку переулком, проходит мимо чужого огорода, и захочется ему враз удаль свою показать перед подругой, угостить ее чем-нибудь. Махнет через городьбу, почти не пригибаясь, пробежит к грядкам, на ощупь сорвет пару огурцов или карман стручками гороха набьет и — обратно. А то своротит шляпу подсолнуха, который поспелее, высмотренный заранее.

Я подошел к грядке, приглядываясь, где ботва потолще, и вытянул четыре каротелины — крепкие, ровные, с тупыми концами морковки. Отряхнул от земли — не хотелось спускаться к Шегарке, мыть, — понес Шурке. А он все лежал в траве, прислонясь плечом к жердям, смотрел на луну — она стояла высо-око, как раз над Панкиным сараем. Мы обтерли морковку о траву и, держа за ботву, стали есть, хрупая. Морковка была сочная, и чувствовалось даже по запаху, что молодая.

— Алешка, — сказал Шурка, поворачиваясь ко мне, — я вот сейчас, когда тебя не было, на луну смотрел. Знаешь что? Ты видишь там лицо человечье?

— Вижу, — ответил я. — Если долго смотреть — оно расплывется. А взглянешь сразу — отчетливо видно. Нос, глаза, губы. Прямо лицо живое — и все.