Изменить стиль страницы

Я вспомнил, как соседка в один из наших с нею разговоров сообщила: «Ленка-то у Феньки от другого мужика, не слыхал? Приняла, а он ушел от нее. Не сжились. От другого. Мы-то знаем. Чужим она не сказывает…»

— Не писал вам потом Алексей? — спросил я тетю Феню.

— Нет, не писал. А зачем? Душу только травить. Это — как в воду. Вспоминала я его попервости. Добром вспоминала. Дай бог, говорю, чтоб раны твои зажили, чтоб жилось тебе там, среди своих…

— Как же вы потом жили? — удивленный, спросил я. — Девок подняли да еще выучили их, сумели? Другой бы на вашем месте… — Я и не знал, что сказать. Да и что мои слова значили для нее.

— Сами учились, — тетя Феня посмотрела на меня. — А что же мне, по-твоему, оставалось делать? — она усмехнулась моим рассуждениям. — С яру прыгать вниз головой? Вот ты сам, вот твоя жизнь — живи. И станешь жить, куда денешься…

Работала. Только, видишь, сила не та была, что раньше. Шахта помяла, немец добавил туда же. Все меньше, меньше силы. Я ночь сиделкой отдежурю, вздремну часок какой, а утром в другую контору иду, уборщицей. Квартирантов в сарай пускать стала, старалась, чтобы муж с женой попадали. Пустишь девок — ребята к ним каждый вечер, ребят посели — девки ночами визжат, спасу нет. Одно и то ж. Ленка когда родилась — Надежде школу заканчивать. Она, Надежда, как в институт поступила да вышла замуж, сошла с рук моих. Мне, правда, от нее помощи не было никакой, ни тогда, ни потом, но и с меня не тянула. Вот так вот, милый. А ты говоришь — расскажите. Да разве расскажешь все, что пережил-перевидал. Жизнь, она во-он какая, а мы с тобой часу не говорили…

Иногда мы подолгу сидим молча, думаем каждый о своем. Тетя Феня молчит, молчит, а потом скажет, будто меня нет рядом, вроде бы говоря с собой:

— Вот умру, а уж тогда — как хотят, так пусть и живут. Вспомнят мать свою. А то все нехороша…

Я знаю — это она о Леночке и зяте. Что-то опять у них в семье не заладилось. Соседка из-за заплота рассуждала так:

— Фенька умрет, молодым хана. Слышишь, верное слово. Захлебнутся. Совсем неспособные к жизни. Пока мать жива, они шевелятся. Такие молодые, ай-я-я. Да я бы на их месте винтом ходила. Да у меня бы на их месте все горело в руках. А они…

Я и без соседки замечал: когда тетя Феня прихварывала, все в доме останавливалось. Как-то не по себе было в такие дни.

— Захворала я, ребята, — говорила она тогда, будто винясь перед ними, ложилась на свою кровать и лежала так несколько дней, есть ничего не ела, лекарства не принимала, пила одну теплую кипяченую воду. И врача запрещала вызывать, отмахиваясь.

— Сама встану, — говорила она, — я свои болезни знаю. Это кости мои устали, и здоровые и поломанные. Сколько ни живи, конец наступит. Вы уж только телевизор не включайте, потерпите.

Зять с постным лицом увозил Гриню к своим родителям, которым он не шибко-то был и нужен. Теперь Толик должен был просыпаться сам, на работу идти не завтракая, вечерами дожидаться, пока Леночка сварит поесть. Не любил Толик, когда теща болела.

Дня через четыре тетя Феня подымалась. Держась ослабшими руками за стены, косяки, выходила во двор, если было тепло, добиралась до скамьи. Просила Елену купить на базаре курицу и сварить жиденький супчик. И этот супчик, где мелко нарезанная картошка разваривалась полностью, пила прямо через край, держа обеими руками глиняную расписную чашку, сохранившуюся с давних времен. Через неделю тетя Феня ходила по ограде в своих постоянных заботах, зять веселел. Гриню привозили обратно, и все шло обычным чередом, как и до болезни…

Вдруг вспомнит, что скоро праздники, значит, надо поехать к Надежде, побелить квартиру. Побелит там, вернется, начинает белить у себя. Станет собираться к старшей дочери, слабая совсем еще после болезни.

— Тетя Феня, — скажешь ей, — куда же вы поедете? Вы же еще и не выздоровели как следует. Неужели Надежде квартиру некому побелить? Сама, дочь. Да сама она и не станет заниматься этим: скажи — придут, побелят. Что угодно сделают. Ей ли думать.

— Побелят, понятно, — соглашалась тетя Феня, — есть кому, домработницу держит. Да разве домработница сможет так чисто, как я. Чужой человек. Знаю, как чужие делают. Ну, а побелили, успели — мне же лучше. Пирогов напеку, внуков покормлю. Надежда поест сама, забегалась она по совещаниям, где ж ей испечь. Время нет. Девчонкой, помню, любила пироги с капустой. Поеду, навещу…

И поедет. И будет трястись на автобусе едва не десять часов, придерживая на коленях сумку с гостинцами. Поживет два-три дня, засобирается назад. Как там дома? Семья голодная? Стирки накопилось, на базар некому сходить. Хватит, поеду. До свиданья, приезжайте в гости. Вот приберусь, приезжайте семьей.

Белить, по рассказам, ездила чуть не каждый год. Выбелит, полы помоет, мебель протрет, отдохнет денек и — обратно.

После наших с тетей Феней вечерних разговоров, у себя в сарае, лежа на прямом и узком топчане, ночами я подолгу раздумывал о разном, о том, у кого как складывается жизнь и как, с какой мерой мужества и достоинства каждый из нас несет свою ношу. Тетя Феня рассказывала от силы десятую часть того, что было в ее жизни. А ведь были еще мысли этой женщины, чувства или переживания, как мы говорим. Да мало ли чего…

Я сам за свои неполные тридцать лет не шибко-то и много хорошего видел. В сорок седьмом умирал от голода, не умер. Ел траву, ходил в домотканых штанах до самых заморозков. Меня порол отец, срывая зло от жизненных неудач. В семь лет я уже помогал в огороде и на сенокосе, в десять пас скот, в тринадцать самостоятельно ездил в лес за дровами. В пятнадцать работал на стройке. Так продолжалось до тех пор, пока уже взрослым, продравшись сквозь вечернюю школу, поступил в университет, стал студентом.

Теперь вот, оглядываясь назад, всегда останавливался я на том, что лучшее время моей жизни все-таки детство. Речка Шегарка, лес, сверстники, игра в лапту, школа. Было еще студенчество, не по времени и несытое. И студенчество я вспоминал. Но детство чаще. Остальное — работа. Потом я научился находить для себя радости. Прежде всего облегчение приносила природа: ее я любил в жизни больше всего. Уходил в лес во все времена года и возвращался успокоенный. Рыбачил на озерах, на Шегарке, сидел ночами у костра. А то поработаешь споро в огороде или в поле — тоже радость. С человеком хорошим поговоришь — глянь, день по-другому повернется, засветится новой для тебя гранью, и спать ложишься уже с легкой душой. Так сложилось у меня. Повзрослев и устав, стал я делать все возможное, чтобы жизнь была интересней. Иногда мне это удавалось…

А тете Фене выпало жить в безводной безлесой степи, в жарком, задымленном городе, работать в шахте, пережить войну, потерять одного мужа, второго, вырастить, выучить дочерей. И никаких тебе университетов, пансионатов на морских побережьях, никаких Франций и Голландий. Дом, построенный в 1903 году, сорок шесть рублей пенсии, семья, заботы. Вот так.

Отработав положенное после учебы время, я уехал на родину. И пока обживался заново в своих краях, определялся с работой, семью заводил — время шло. Тетю Феню помнил, все собирался, собирался написать, узнать, что нового в их жизни, и руки никак не доходили до письма.

А под Новый год сел за стол, вложил в конверт поздравительную открытку и письмо, написанное разборчиво — мне хотелось, чтобы тетя Феня сама прочла письмо. Через месяц примерно получил ответ. Отвечала Леночка. Она писала, что тетя Феня умерла прошлой осенью, несла по двору к плите бак с бельем, упала и не поднялась. Они с Толиком живы-здоровы, Толик работает на заводе слесарем. Гриня большой, пошел в школу. Ходят слухи, что дома по улице Воробьевской скоро будут сносить…

Когда черемуха цвела

Вчера, в субботу, перед самой баней, они вроде бы поссорились, потом молчаливо помирились, но спать жена легла отдельно, в передней, и теперь, лежа в горнице, которая служила спальней, а ему еще и кабинетом, где он занимался, готовясь к урокам, Георгий слышал через плотно закрытую дверь, как Вера мягко и тихо ходит по большой комнате, растапливая русскую печь, налаживая варить и стряпать, и он тут же вспомнил, что сегодня ему исполняется ровно сорок лет. Георгий потянулся к подоконнику, взял лежавшие там наручные часы, взглянул — не было еще и семи, встал, не одеваясь, в трусах и майке, сел к столу, к окну, что выходило на речку (второе окно горницы выходило в палисадник), закурил и сидел так, редко затягиваясь, не думая ни о чем, глядя на едва зазеленевший косогор перед усадьбой, на противоположный берег Шегарки, избы, дворы, огороды, уходящие к перелескам.